ПРОТИВ НЕБА НА ЗЕМЛЕ

Часть четвертая


СКОРЫЕ ПЕЧАЛИ


1

После завтрака подкатывает автобус, и водворяются новые постояльцы, общее привлекая внимание.

Издавна больные, калечные от рождения, со многими телесными огорчениями – не приведи Господь! Губа отвалена. Кисть подвернута. Спина согнута. Порча внутри не видная. Нога с ногой вразнобой. Бродят по коридорам, заглядывают в бар и в массажные кабинеты, встревоженные, говорливые, улыбчивые, словно вынуты из квартир-раковин, из долгого своего затворничества, чтобы подсластили их горечь, – перекрикиваются друг с другом:

– Ты уже переоделся?..

– Ты уже искупался?..

– Кофе с пирогом, – ты уже попил?..

После кофе они танцуют. Те, которые могут. Которые не могут, топчутся на месте в мучительной неуклюжести движений, продираясь через накопленную застенчивость, не в лад с музыкой, с немощными своими телами. Но им нравится, им это нравится: когда музыка умолкает, танцуют без музыки.

Один – бедный, должно быть, разумом – бродит неприкаянно из угла в угол, морщится и постанывает в тоске по исцелителю. Другая – подслеповатая, непомерно вздутая на стороны – взглядывает из глубин дивана тихой страдалицей, которую выдают глаза. Задумчивый мужчина – самый из всех калечный – вкатывается на коляске в кабину, взмывает на лифте под крышу, видимый через прозрачное ограждение, опускается затем вниз, чтобы снова взлететь наверх и насладиться полетом, которого недостает. Строго, в одиночестве, ибо в кабине никому больше не поместиться. И вдруг слезы его проливные, голос задавленный, как прорвало плотину отстоявшегося страдания:

– Мамеле… Тателе… Зейделе… Как вы со мной намучились! За что, ну за что?! Мамеле, тателе…

К нему бегут. Его утешают…

Молодая пара гуляет возле бассейна: влюбленность видна с расстояния – не утаить. Ноги у нее слабы. Голова у него велика. Она двигается нестойко, с видимым усилием, робко ему улыбаясь, а он забегает вперед на десяток шагов, поворачивается, радостно шагает навстречу, задыхаясь от избытка ощущений. И снова забегает вперед, чтобы вновь и вновь приблизиться, притронуться, промычать мало различимое. Но она понимает, она его понимает… Потом девушка исчезает ненадолго по неотложной надобности, а он бродит меж танцующих, лучится счастьем, как призывает порадоваться за компанию, – слюнка скатывается на подбородок. Девушка возвращается, принарядившись, шарфик у нее на шее, браслет на руке, и он бежит навстречу, чтобы притронуться и промычать свое.

Живущий поодаль разглядывает влюбленную пару, пристально, неотрывно, затем уходит по лестнице в свой номер. Неспешно. Ступенька за ступенькой. Опустив голову в глубокой задумчивости. Грустно ему, неукладисто, тоска обвисла на плечах – не снести в верхние этажи. "Неприютный ты человек, – скажет Корифей, уловив настроение своего хозяина. – Нашел кому завидовать". – "Много ты понимаешь…" – скажет в ответ. Конверт, поспешно надорванный. Бумага посеклась на сгибах от частого прочтения. Буквы затерты, слова неотличимы – в памяти записаны те слова:

"Здравствуй, мой дорогой! Через границы – здравствуй!

Сколько зим прошло – не привыкну к тому, что нет тебя в этом городе. Как так нет? Всегда тут был. С кем же варили в холода глинтвейн, приправленный гвоздикой и апельсиновыми дольками, с кем слушали Надежду Андреевну: "На заре туманной юности всей душой любил я милую…", с кем зажигали свечу в заветной комнате – в разливе чувств, властелинами мгновений, когда время ускользало не по правилам, дымком пахучей лаванды, словно отнимали его за наши грехи? И кто сказал, не ты ли: "Нам предстоит долгое знакомство. Может, на всю жизнь…"? Без тебя и весны не стало, одна кругом осень, подмораживает к старости в невостребованном существовании. Мертвого бы оплакала, но самое невозможное: ты жив – и не дотянуться. Всякий раз, как проезжаю мимо того дома, непременно гляжу на балкон, навсегда для меня опустевший, – с тобой было не скучно в ожидании крохотных неожиданностей, с тобой было радостно…

Вот тебе к размышлению, из книжных разысканий. Жил в некие времена князь Василий, о котором сказано в хрониках: "Зрячим был ничтожен. Ослепнув, стал тверд, умен, решителен". Так и я: ослепла с твоим отъездом, поневоле обретя внутреннее зрение, – не держала этого за собой. Отглядела, отслушала, отдышала свой срок: день клонится к вечеру, а глаза не сыты. Душа моя – мой колокольчик – пытается исторгнуть легкое, заливистое, в потребности сердца – дзынь-зынь, исходит тусклое, жестяное – бряк-бряк…"


2

Могут поинтересоваться при случае – к тому стоит подготовиться:

– Кто ты таков?

– Живущий своим усмотрением.

– А точнее?

Ответит неспешно и обстоятельно:

– Бывали у нас сочинители‚ что сохранились в памяти не именем – названиями своих работ. Зовите меня Срубленный зимой. Зовите – Геронтолог‚ которого не стало‚ и разместите в коридоре‚ между цирком и крематорием. Пусть буду для вас Блаженный гиперборей. Великан Великанович Самотрясов‚ свесивший ноги со Среднерусской возвышенности. Охотник‚ которому не добежать до источника…

Деловой человек сказал: "В семье должны быть врач и адвокат. Тогда всем хорошо. А писатель семье не нужен". Мудрая женщина определила: "Ты не звонкий. Они звонкие‚ а ты – нет. Многого не добьешься. Где бы ни оказался". Живущий поодаль не гонялся за излишним‚ а оттого мало чего добился. Кроме неустойчивого покоя. И подступов к подступам разумения. Очень поздно мы приближаемся к пониманию‚ слишком поздно с нашим калечным прошлым; розовеем бочком к дальним семидесяти или не розовеем вообще – вечная от нас оскомина. Нет‚ совсем недаром жизнь проходит даром...

Добрая фея наколдовала – бархоткой по сердцу:

– Обещаю тебе великое благо: распоряжаться собственным временем. Не трать его попусту.

Злая фея добавила – наждаком по ране:

– Обещаю великие сомнения: что считать попусту‚ а что не попусту.

Пакостно хихикнула на отлете.

Он выходил из дома в тот утренний час‚ когда тротуары заметно пустели‚ а те‚ кто спозаранку спешил на работу‚ уже находились на своих местах и занимались привычным делом. Он выходил на промысел с сачком в руке и отлавливал слова‚ произнесенные пешеходами на улицах. Они еще жили‚ эти слова‚ порхали в воздухе недолгое время‚ и следовало поторопиться‚ ибо сказанное умирало‚ опустившись на землю‚ затоптанное ногами‚ задушенное выхлопными газами‚ сгинувшее от омерзения на затертом шинами маслянистом асфальте. В жаркие дни‚ после тяжких и душных ночей‚ воздух тяжелел‚ глух и неодолим‚ загаженный дурными испарениями‚ и слова уже не порхали – тушками опадали на асфальт‚ как падают с высоты бездыханные птицы‚ у которых в полете остановилось сердце.

Вечерами он тоже выходил на отлов по площадям‚ переулкам‚ проходным дворам‚ мимо ларьков‚ где по горло наливались неохлажденным пивом и произносили между глотками редкие значительные слова. Бродил и по парку, ночью‚ в темноте‚ отлавливал сказанное шепотом‚ в истоме‚ в промежутках между поцелуями‚ в стоне наслаждения – самые нужные‚ самые истинные слова-междометия.

Обойдя места ежедневной охоты‚ он возвращался домой и просеивал очередной улов‚ отметая расхожие‚ затрапезные слова‚ которые не доставляли радости. Стоящего попадалось мало‚ очень мало‚ но это его не смущало. Бабочек тоже отлавливают сотнями‚ чтобы досталась наконец невозможная красавица с бархатным брюшком‚ выстраданная‚ желанная‚ а то и такая‚ которую назовут твоим именем. Предел мечтаний – слово твоего имени. Живущий поодаль. Мимоезжий и Мимохожий. Грустный сочинитель‚ вызывающий беспокойство у других.

Беднела речь‚ отмирали слова‚ "по древности фасона ныне не употребляемые"‚ усыхали невостребованными‚ не находя понимания, костенели, теряя привлекательность‚ закатывались в щели памяти‚ заталкивались в словари на пожизненное забвение‚ заменялись калеками‚ созданными неряшливым воображением. А он всё бегал и бегал с сачком в руке‚ Предпочитатель бесполезного‚ чтобы отловить, уберечь‚ возвратить из небытия – то‚ что удастся возвратить.

– Отношение к слову на старости‚ как отношение к внукам. Больше нежности‚ больше печали на уходе‚ а оттого и красивостей на строке. Подступает старческое Болдино…

Роились вокруг сочинители – тщеславие всё выело‚ одна шкурка осталась‚ малой ложью перекрывали большую лжу‚ уговаривали себя‚ догрызая костяшки пальцев: "Еще напишу главную свою книгу..." Как женщина‚ которая бы сказала: "Еще рожу главного своего ребенка..." А он жил поодаль. Всегда поодаль, уединившись и уклонившись. "Любите меня на расстоянии или не любите совсем. И не берите в попутчики, не надо. Ничего хорошего из этого не выйдет". Не прибивался к стае‚ чтобы стать своим. Не залезал в обойму в затылок к более достойным. Не тасовался в колоде с ее чинопочитанием – тузы‚ короли‚ шестерки. Когда болел, залегал надолго под одеялом‚ не откликаясь на зов‚ как собака залегает в кустах‚ чуя приближение конца. Отключал телефон по утрам‚ чтобы проникнуть в молчание, освоиться в его просторах, к вечеру включал заново. Потом и вечерами не включал‚ и опустилось на дом уединение – горькой свободой.

– Окапываемся, – говорил коту. – По полному профилю. Чем глубже ныряешь, тем реже хочется выныривать. К чему бы это?..

Звонок не звонил. Гость не захаживал. Почтальон не беспокоил. Паук заплетал подходы к нему. Одиночество навалилось поверху – не стряхнуть, и лишь ночами, на прогулке, после добычливого дня, проведенного за столом, удачный поворот сюжета выпрямлял ненадолго спину, нежданная фраза укрепляла поступь. Осенью заготавливал карандаши‚ бумагу‚ ленты для пишущей машинки‚ как иные запасают картошку‚ кислую капусту‚ постное масло: "Перезимуем..." Что он там делал‚ Горестный сочинитель‚ в добровольном своем заточении? Какие познавал секреты‚ допущенный во врата букв‚ в хранилища слов? Это беспокоило и раздражало искательных льстецов‚ изощренных подражателей‚ к вечеру нетрезвых‚ пугливых насмешников и дотошных дознавателей‚ привязчивых‚ как союз "и"‚ от которого не избавиться; это вызывало ревнивые наскоки завистников‚ которых он притягивал‚ отторгая‚ – лишний повод к уединению. Корифей щурил глаз, словно оценивал своего хозяина и убеждался в неотвратимом: "Тех, которые тебя любят, можно разместить в одной телефонной будке. Даже поместится тот, кто тебя терпеть не может".

Робок и застенчив от рождения, в свитера уходил, как в убежища, жизнь провел в свитерах из шерстяных скрученных нитей, а оттого волю давал выдуманным созданиям, радуясь их поступкам и завидуя; оттого и в сочинители пошел – золотописцем по бумаге, чтобы прожить в вымыслах иными судьбами. "В поте пишущий, в поте пашущий…" Ставил в вазу блекло-лимонную розу, ароматом скрашивающую молчание, говорил Корифею:

– Желаю вдаль. На остров Тристан-да-Кунья. На краю Атлантики. Где мало жителей. Новостей никаких. Редкие пароходы. Неспешные радости.

Туда‚ конечно‚ туда‚ где не подпитывают желчь горечью‚ книгу невзгод держат закрытой под переплетом с застежкой‚ не перелистывая до бесконечности‚ чтобы всласть себя пожалеть; туда‚ где высматривают проблески в сниклые‚ сутулые времена, – это‚ конечно‚ труднее‚ но это того стоит.

– Хочу оставить после себя "Книгу ликований" – эхом давних ощущений. Чтобы сочинялась она небыстро и читалась неспешно‚ по глотку в день. Есть книги‚ которые заслуживают того‚ чтобы их читали неспешно...

Долгими осенними вечерами, когда томление становилось невыносимым, он неумело напрашивался в гости, но потомившись и там считанные минуты, вскакивал вдруг всем на удивление, под выдуманным предлогом бежал прочь, кляня свою неуживчивость. Они обижались, хозяева дома, наговаривали излишнее за его спиной, и только кот утешал своего кормильца: "Попадаются, однако, некоторые, что принимают тебя без обиды, но таких мало, очень мало. Точнее, одна". А он отвечал на это:

– Всё равно мы их победим... Они не пройдут! Не пройдут‚ нет-нет!

Корифей откликался постукиванием хвоста по паркету: "Куда им..."

Было вяло, недвижно, тускловато – лампочкой придушенного накала, ряской на заглохшем пруду, в глубинах которого сильный неспешно пожирал слабого, но подступили иные времена‚ хмельная дозволенность, судороги великого передела‚ нежданные промыслы: огляделся – они снова тут. Шныристые. Всеразмерные. Непромокаемо-непотопляемые. "Вы это по принуждению? Или?.." – "Или‚ – отвечали с охотой, подсчитывая количество печатных знаков. – Мы – или".

Бегал с сачком по старой привычке‚ увертывался от невозможных звуков‚ но слепились воедино буквы, блеснули отточенным "з", словно пугающим лезвием в глубинах подворотни; "пре-зз-зентация" поползла по асфальту мохнатой гусеницей‚ оставляя липучую строку, убегали в страхе слабонервные эстеты, а он кричал яростно, беззвучно: "Не по сюжету живете‚ не по сюжету!.." И подал заявление на выезд. Приходили сочинители‚ спрашивали: "Чего вдруг?" Отвечал: "Долго объяснять. И сложно". – "А в двух словах?" – "В двух словах: не легло". Он беспокоил их своим присутствием, отвлекал и раздражал – черной мушкой в глазу: "Хоть бы скорее уехал..." Он уехал. Его провожали. "Мы-то без тебя обойдемся‚ – сказали с облегчением. – Обойдись ты без нас". Но хорошо им не стало…


3

Они лежат покойно на спинах‚ словно в больших надежных ладонях‚ взглядывают с интересом на этот мир. Отсюда‚ с нижней точки‚ со дна самого глубокого провала всё должно выглядеть внушительным на земле вожделения‚ всё великаньим‚ – если бы так!

Дело к вечеру. Солнце уходит за горы‚ утягивая за собой окрас горьких вод. Оступает прожитый день‚ как удаляются клином‚ в вышине‚ на неспешных маховых крыльях величавые отлетные птицы. Подступают сумерки‚ как подступает печаль. Вода покоит и расслабляет‚ нагоняя сон. Плавающий поодаль говорит мечтательно:

– Кажется‚ я куда-то не успел. Начинал наравне со всеми‚ все успели‚ а я нет... Какое блаженство!

Напевает недоступное пониманию:

– На пенсию вышел‚ сознанья уж нет. А может, и не было вовсе...

Прокручивается на спине‚ чтобы разглядеть тот берег‚ затаившийся в ожидании‚ громоздкость засушливых пустот, теснины накопленных обид. Жизнь проходит в тени той стороны, узлы ненависти не распутать‚ хоть ужмись в иные‚ непоместительные границы; налетит из пустыни беда, дохнет жаром, прольется на головы сухими струями – осыпью стрекозиных крыльев‚ утянет в неопробованные времена.

– Мы не любим, когда нас убивают. Они не любят, если убивают их. Так должно быть. Но почему они танцуют от радости и раздают сладости‚ когда мы хороним своих? Почему мы не танцуем?..

Джип с солдатами сворачивает с грунтовой патрульной дороги‚ катит неспешно по кромке воды. Едут давно и издалека: серые‚ пыльные‚ будто старческие‚ лица‚ пропотелые гимнастерки‚ ветром иссеченные глаза. Оглядывают купающихся‚ задерживают взгляд на неприкрытых женских прелестях: "pearl blue… hot pink… warm nude…"‚ облизывают пересохшие губы.

– Старик Аш-два-о‚ обучавший нас химии‚ выписывал в тетрадь мудрые изречения и в конце урока зачитывал в классе – поводом к размышлению: "То‚ что мы называем счастием‚ есть не что иное‚ как кратковременное отсутствие горестей". А мы веселились‚ дуралеи с дурандуями‚ к его огорчению.

Шпильман тоже прокручивается на спине:

– У нас для этого был Шпиц‚ учитель математики. Он говорил: "Мы с вами в потугах выживания. Весь мир в потугах‚ даже шалопай Шпильман". А мы‚ раззеваи с разболтаями‚ его не слушали.

– Шпильман – это кто?

– Шпильман – это я.

– Я тоже Шпильман‚ – сообщает Плавающий поодаль. – На каком предке разошлись наши пути? Фишель бен Аврум? Герш бен Фишель?

Шпильман подхватывает:

– Шолем бен Герш? Ушер бен Шолем?..

Ощущение родства‚ душевной близости – не подтвердить документами.

– Отец с матерью здесь? – интересуется Шпильман.

– Отец с матерью там. Сиротами посреди усопших – некому теперь навещать…

…родители, пуганые наши родители, унесли с собой тайну‚ не доверившись даже детям. Кого заклеймили. Когда промолчали. Как передрожали свой срок. Довелось ли и им одобрять, пригвождать‚ подписывать доносы и чистосердечные признания? "Они требовали для себя лишь ничтожной доли свободы‚ – выписывал Аш-два-о в пухлую свою тетрадь‚ – а именно права не говорить ничего…" Бедные наши родители‚ которых лишили доступа к детям‚ незамеченные люди неотмеченного поколения; жизнь прошла по заданной траектории‚ в запрете на толкования: "О чем говорить‚ когда не о чем говорить…"

Прошлое не нуждается в оправданиях.

– Кстати‚ где ваш кот?

– Вы знакомы с моим котом?

– Издалека.

– Кот здесь. В номере. А где ежик?

– Тоже в номере.

– Надо бы их представить друг другу.

Взревывает на стоянке автобус. С шипением отворяются двери. Выходят на берег ухоженные долгожители, на каждом красная шапочка с козырьком‚ чтобы не потерялся по дороге, на шапочках помечено "Tourclub" или "Clubtour" – с воды не разобрать. Неподалеку просеяли песок, обнаружили старинную монету с изображением Адриана, раскопали становище первобытного человека, который приезжал с семьей на отдых, – туда их и ведут.

Шагает гуськом заокеанский дом престарелых‚ выражением на лицах оповещает в молчании:

– Моя фамилия Мунес. Восемьдесят с хвостиком. Что у меня впереди? Одни только удачи. Что у других? Одни неприятности...

– Моя фамилия Санценбахер. Тот самый, девяносто без малого. Ненавязчивые речи. Очаровательные любезности. Добился всего‚ чего пожелал. Чего не желал‚ того не добивался...

– Берлимбе‚ Залман Берлимбе – редкая фамилия‚ да я и сам не часто встречаюсь. Ловок‚ уклончив‚ в меру пакостлив. Характер содержит противоречия‚ чем и выделяюсь среди прочих...

– Шмольц‚ мое почтение! Розалия Шмольц. А это мой муж – от людей стыдно. Шмольц он и есть Шмольц: что на работе‚ что в постели. Зачем он мне? Зачем я ему? Спросите что-нибудь попроще...

Позади всех везут инвалидную коляску. Разместилась под пледом улыбчивая‚ отмытая до белизны старушка, букельки из-под шапочки:

– Фамилия выпала из памяти. Имя выпало. Год и место рождения. Количество правнуков. Помню лишь номер счета – 137FR-1/283756-VLG...

Сбиваются в кучку на берегу‚ выказывая в объектив фарфоровые зубы‚ увековечивают себя на фоне соленых вод.

– Привет из Сочи‚ – комментирует тот‚ который поодаль. – Если вспомнишь – посмотри‚ а не вспомнишь – разорви.

Шпильман уже не просит разъяснений. Да и перевели бы ему‚ что тут можно понять?..


4

Выяснение родства продолжается. Когда разошлись на стороны‚ где потеряли друг друга‚ кто потерял?

– Мой дед был среди первых. Рыл канавы‚ чтобы отвести болотные воды‚ мотыжил землю‚ прокладывал в горах дороги – первопроходец-зачинатель.

– Мой дед был среди последних. Его сын уже не ходил в иешиву‚ а надел кожаную тужурку и шагнул в революцию...

...юноши в кожаных тужурках‚ неистовые бунтари с маузером на боку и непреклонностью во взоре, – их заливали в бетон‚ обкладывали бронзой и нержавеющей сталью‚ чтобы не порушило время‚ а они – под бронзой или под книжным переплетом‚ немые‚ слепые‚ безголосые – терпеливо ожидали освободителя‚ который явит их миру в плоти и крови‚ без прикрас и непробивемого равнодушия потомков. Где она‚ та история‚ что схоронилась за спиной? Нет‚ в сущности‚ истории, есть мифология‚ которую творим ежечасно в семьях‚ народах‚ государствах. Все вокруг мифотворцы-украшатели в досаде от упущений, в тоске по сгинувшему, а то и от страха‚ чтобы не оказаться лицом к лицу с истинным прошлым…

Первопроходцев тоже заливают в бетон.

Шпильман предлагает:

– Создадим для потомков семейный миф. Станем двоюродными братьями‚ навсегда изменив прошлое.

– Троюродными‚ – советует новый родственник. – Труднее опровергнуть.

– Станем троюродными. Познакомим детей-внуков. Между прочим‚ где ваши дети?

– Дети здесь. Вполне преуспевают. Когда уезжают в отпуск‚ хожу к ним. Кормить хомяка. Вчера оповестили: "В октябре нас не будет. Готовься сидеть с внуками".

– Перегружают вас, дедушка.

– На радость. Это на радость…

…они дожидаются его в пижамах после ванны, не кладут головы на подушки, а Живущий поодаль спешит через весь город, двумя автобусами с пересадкой. Прибегает – начинает с порога: "В одном доме жила белка, которая открыла однажды дверцу и выбралась из клетки на свободу. Стали ее искать – на кровати, под кроватью, на полке с одеждой и вдруг видят: летят штанишки через всю комнату, с полки на стол, со стола на шкаф, со шкафа на подоконник, а в штанишках запряталась…" Всеобщий вопль: "А в штанишках – белка!.." – "Правильно. Просят ее отдать – не отдает, летают по комнате любимые штанишки Томера с огромным пушистым хвостом; папе не поймать белку, маме не поймать: как же Томеру без штанишек?.."

Ведут по пляжу больных, ущербных, погруженных в тайны страданий, словно выгрызает изнутри червь неусыпный. Один тянет ногу. Другую держат за руку. Катит в коляске самый из всех калечный. Вот подступит час истины, и наверху всё разъяснят, даже самому непонятливому: зачем жил, ради чего мучился… Позади всех шагает задумчивый мужчина, по-тюленьи медлительный. Шея искривлена. Голова прижата к плечу. Лоб изборожден морщинами от скорбного потока мыслей. Останавливается, разводит в недоумении руками, говорит глухим басом – языку туго во рту:

– Букашки-таракашки кругом, жучки-козявочки… Их и не видно по малости, а за спиной – крылья. Крылья!.. За что же нас обделили?..

Идет дальше.

– Люди непохожие... – грустит Шпильман. – Одинаковыми нас делает только смерть.

Плавающий поодаль тоже грустит:

– Замечательно сказано. Хочется запомнить и использовать по назначению‚ даже если не согласен.

Шпильман устраивается поудобнее на воде и начинает рассказ, поражающий воображение…


5

Так уж оно случилось, что в песочные часы…

…которые заполняли содержимым…

…ненароком попали два муравья.

Два.

Всего два.

Это были огромные часы ростом с ребенка, сделанные на заказ, и песок в них – чистый, просеянный, золотистый – ссыпался книзу долго, очень долго, час, а то и четыре, и всякий раз вместе с песком ссыпались вниз те муравьи.

Два.

Всегда два.

Неотличимые со стороны.

Часы стояли на возвышении в окружении мягких удобных кресел. В креслах располагались пациенты с ограниченной ответственностью за свои поступки, которые прежде считались буйными, а теперь смотрели неотрывно на струйку песка и утихали душой. Потому и подразделялись они на группы – душевноутихающие и душевноутихшие, в зависимости от результатов лечения.

Когда песок стекал вниз до последней крошечки, приходил служитель, переворачивал часы, и всё начиналось сначала, с завтрака до обеда, с обеда до ужина, и даже ночью утекал песок, завораживал тонкой неистощимой струйкой – тех, кто страдал бессонницей. Это был новый метод лечения, который давал прекрасные результаты, – если, конечно, не учитывать муравьев, обреченных на пожизненное проскальзывание через малое отверстие.

А их было двое.

Только двое.

Один и еще один.

Жизнь в часах оказалась хлопотной и беспокойной. Не успевали они отстроить крохотный муравейник, не успевали в нем обосноваться, как наступало время проваливаться вместе с песком в нижнюю половину. Тут же появлялся за стеклом некий тип, переворачивал часы, и приходилось заново налаживать порушенную жизнь. С утра до полудня, с полудня до вечера, и даже ночью не доставалось им покоя.

Так они и жили за неимением иного, трудолюбивые муравьишки, которым некогда было поговорить, подумать, познакомиться поближе друг с другом.

Вдвоем.

Всегда вдвоем.

И каждый сам по себе.

Время осыпалось неслышно. Муравьи осыпались, поспешая вослед. Глядели на это душевнопритихшие, завороженные бегучим песком, и лишь один был непокоен, отягощенный смутным разумом. Когда переворачивали песочные часы, он тут же вставал на голову и кричал:

– Пересыпаюсь… Ха-ха! Я тоже…

Служитель усаживал его в кресло, и он затихал до следующего раза, чтобы вновь пересыпаться за компанию…

Но однажды заполночь случилось непредвиденное. Заснул служитель на своем посту, не перевернул часы, и ненадолго наступило затишье. Муравьи достроили немудреное жилище, обосновались в нем, впервые ткнулись головой к голове.

– Поесть бы… – сказал один.

– Выбраться бы отсюда… – сказал другой.

– Отсюда не выберешься.

– Здесь не поешь.

Это были дни, когда Шпильман лечил разгулявшиеся нервы. Буйным он пока что не числился, но и покоя за ним не наблюдалось в разброде желаний, вышедших из повиновения. Постучал в стекло, привлек их внимание, сказал, завлекая:

– Попробую вас выпустить. Хотите?

Стали они решать: выходить наружу или оставаться? Сидели нос к носу, шевелили усиками:

– Тут голодно. Никто не накормит.

– Тут надежно. Никто не напрыгнет.

Спор сделался принципиальным: как лучше? Умирать голодным или погибать сытым?

– Я за выход.

– Я против.

– Ну и оставайся! А я выйду.

– Ну и выходи! Я останусь…

Шпильман разъяснил:

– Выйти можно вдвоем, только вдвоем. Если разбить стекло. Договоритесь сначала.

Спор сделался непримиримым: подрались, чуть не пооткусывали друг другу головы. Муравьи – они могут.

Проснулся служитель, сказал, позевывая:

– Ах, Шпильман, Шпильман, неспокойная твоя душа… Не искушай судьбу муравьиную. Не загоняй их в будущее.

Перевернул часы, и снова потекла золотистая струйка к утишению истомившихся клиентов. Но муравьи уже ничего не строили. Не разговаривали друг с другом, ибо были в ссоре. Только проваливались вслед за песком и проваливались, а оттого их дальнейшая жизнь не содержит каких-либо событий, достойных упоминания…

– Я тоже проваливаюсь, – сообщает Плавающий поодаль. – Проваливаюсь и проваливаюсь. Не я один...

Когда одолевают мрачные думы‚ бессилие с неспособием‚ и наваливается время упущений‚ когда жизнь вписывает в чужие сюжеты‚ а вокруг расстилается затоптанное поле вымыслов без единой травинки‚ на котором резвятся неучи и деловитые нахалы‚ повторяющие хорошо позабытое‚ – вот тогда он напрашивается в гости к Неразумному сочинителю‚ устраивает день открытых дверей‚ нужный в году день‚ чтобы наговориться вдоволь с самим собой‚ словно напоследок с любимыми родителями‚ к которым подбирается старческий склероз. Как отправляется на остров Тристан-да-Кунья‚ в малоисследованные уголки души в поисках запрятанных возможностей‚ выпытывает дотошно и отступает‚ сраженный вечной незрелостью…


6

Выходит на берег супружеская пара. В шлепанцах. В белых махровых халатах‚ которые выдают в гостинице.

– Я поплыву‚ Шула. На спине не опасно.

– Не плыви‚ Шими. Перевернешься – вода попадет в глаза.

– Когда это я переворачивался?

– Вчера.

– Вчера не переворачивался.

– Позавчера.

– Тоже нет. Не знаешь – не говори.

Постарели. Погрузнели. Силы утекли неприметно. Осталась вялая привычка препираться – отголоском бурных скандалов‚ отчего замедленно протекают процессы в организме и затрудняется работа кишечника.

Скандалы не по возрасту. Излишества не по карману. Привычки не по времени. Снимают халаты‚ пробуют ногой воду:

– Холодно‚ Шими.

– Вчера было холоднее.

– Вчера‚ Шими‚ мы были на экскурсии.

– На экскурсии‚ Шула‚ мы были позавчера.

Садятся на стулья и затихают.

Плавающий поодаль разглядывает их‚ потом говорит:

– Здесь люди спокойнее. Потому что знают: в магазине хватит на всех. Но если не хватит... Побегут‚ отпихнут и затопчут.

Шпильман спрашивает:

– Отчего вы уехали?

– Долго объяснять. И сложно.

– А попробовать?

Но он пробовать не желает, ибо сказанное выходит из повиновения и овладевает умами без намека на толкования.

– В том краю‚ откуда я прибыл‚ флаги вывешивали дворники, когда им указывали. Флаги и портреты вождей к праздникам, огромные‚ на полстены. Для меня это способ проверки – взять портрет здешнего деятеля и поместить возле них. Если затеряется в том ряду‚ не выделится среди прочих обликом‚ сущностью своей‚ которую не упрятать‚ значит достоин опасения.

– Если не затеряется‚ – добавляет Шпильман‚ – требуются дополнительные проверки.

Она подходит неспешно – линия тела вознесенная‚ стягивает через голову платье‚ выказывая наряд для купания. "Soft yellow... green tea… sky blue..." – недешево стоит.

– Шими‚ ты помнишь? У меня тоже такой был.

– Такого‚ Шула‚ у тебя не было.

– Был. И даже лучше.

Машет руками. Нагибается и приседает. Прыгает на носочках. Ложится на скамейку‚ закидывает ноги за голову немалое число раз.

– Посмотри‚ Шула‚ она может выступать в цирке.

– Я тоже так умела.

– Ты умела...

Закончив упражнения‚ входит в воду‚ ложится неподалеку. Плавающий поодаль представляется:

– Шпильман. Который вернулся.

– И я Шпильман‚ – сообщает Шпильман. – Который не уезжал. Трах‚ музыканты‚ трах!..

Ребенок насыпает песок в ведерко, утрамбовывает слабыми пальчиками, переворачивает, но куличик рассыпается раз за разом, и он вновь принимается за работу. Тоненький. Бледненький. Узкогрудый. Стебельком, требующим убережения. Глаза огромны, тени под ними; пугливо взглядывает на суматошных мушек, которые повсюду, зовет негромко, головы не поднимая:

– Мама, ау…

Проверка – тут ли она? Мама пятится в воду лицом к сыну, только к нему. Мама отвечает:

– Ау, ау…

Останавливается возле них, неотрывно глядит на ребенка – те же глаза, те же тени под ними, беспокойство прорывается словами:

– Он у нас вымоленный…

Молчат. Не перебивают. Чтобы не спугнуть.

– Когда он родился, врач сказал: "Наглядитесь на сына. Это ненадолго…" Но мы выходили его. Мы его не отдали…

– Мама, ау…

– Ау, ау…

Появляется сослуживец в кипе. Резкий‚ колкий‚ атакующий без жалости‚ не терпящий возражений от всякого‚ кого зачисляет в дураки‚ враги‚ ненавистники. Говорит ей‚ одной ей‚ будто никого нет рядом:

– Дело не в том‚ сумеешь ли добиться взаимности. Стоит ли добиваться, вот в чем вопрос. Для себя я решил.

Уходит стремительно‚ словно не шагает – стелется по земле. Шепчет ему вослед:

– Он ждет меня. Давно ждет. У него терпение...

Шпильман уведомляет:

– У этого человека была жена-суматоха – всё по жизни бегом и всё не туда. Многое начинала и малое завершала. Часто обещала и редко исполняла. Супы пересаливала‚ салаты переперчивала‚ чаи переслащивала‚ мясо пережаривала до угольной корочки. На его пиджаке недоставало пуговиц…

…носки надевал непарные‚ трусы непомерные‚ рубашки случайного размера; в доме ничего нельзя было найти‚ кроме того‚ что никто не искал. Женщина в конторе – тихая неприметная мышка – навела порядок на его столе‚ сварила ему кофе‚ принесла из дома пирог с вишневым вареньем‚ и он обратил на нее внимание; она пришила пуговицу к его пиджаку‚ и он к ней ушел. Месяц провел в довольстве, накормленный‚ обстиранный и отглаженный‚ а затем затосковал в голос‚ ибо ложился в постель к той‚ которую выдумал‚ а просыпался возле той‚ которая была. Она не понимала даже‚ для чего люди поют‚ усердно варила супы, жарила мясо‚ шинковала капусту, но к этому быстро привыкаешь; пуговицы были пришиты крепкой ниткой‚ надолго‚ и он от нее ушел...

– …первая жена по неопытности. Вторая – обдуманно. Третью желает по любви.

Вновь проглядывает на лице большеротость подростка:

– Мужчина‚ вы меня пугаете...

Вода солона до невозможного, тело будто намыленное, капельки – ртутными шариками – скатываются по коже. Шпильман выходит на берег‚ становится под душем‚ чтобы смыть соль. Напор силен, струи пощипывают‚ вскипая пузырьками. Глядит на него неотрывно‚ говорит на выдохе:

– Лу-чистый…

Выходит следом за Шпильманом‚ встает рядом. Вода обтекает плечи‚ задерживается на ее груди – всякий бы задержался‚ нехотя проливается к животу. Мимо проходят двое – густая синева на щеках‚ носы с горбинкой‚ тонкие кривоватые ноги обтянуты джинсами. Словно только что слезли со скакунов после долгой верховой езды. Словно не умещается в брюках мужское их великолепие. Один говорит другому:

– Когда я вижу такую женщину‚ снова начинаю ненавидеть ашкеназов.

– Почему снова‚ Сами?

– Это их раввины отменили многоженство. Кому оно мешало?

– Когда это было‚ Сами? В десятом веке!

– С тех пор ненавижу.

Звенит телефон в глубинах сумочки. Вступлением к сороковой симфонии. Долго. Безуспешно. С краткими перерывами. Чтобы шагнуть по комнате от стены к стене. Закурить сигарету. Хрустнуть пальцами. Нажать на кнопку "redial".

Подставляет лицо струям. Разрастается трещинка в голосе:

– Ненавижу Моцарта...

Одеваются‚ уходят по берегу. Она одного роста со Шпильманом‚ и это их сближает. Плавающий поодаль смотрит вослед‚ прозревая скрытые печали:

– Не по сюжету живете. Не по сюжету...


7

Идут рядом по берегу. Идут без цели.

– Скучно здесь. Особенно одному.

– Я не один. Со мной ежик.

– Ежик?

– Ежик. Желаете посмотреть?

– Нет иного повода пригласить в номер?

Шпильман улыбается.

– Идемте. Я покажу вам дерево‚ которое навещаю. Во всякий свой приезд.

Неказистое. Узловатое. Испытавшее зной‚ безводье‚ пылевые бури. Ветви его, подсвеченные дальними фонарями, вздыбились от ветров, ломаный зонт обвисает поверху пестрой летучей мышью. Шпильман лезет к нему‚ срывается‚ снова карабкается:

– Не для того я это... Не для того...

Скидывает зонт‚ спрыгивает на землю – не отдышаться:

– Оно умирало – прутик‚ заваленный набок‚ затоптанный ногами. Я его выпрямил. Подпер камнями. Привязал к шесту‚ чтобы выжило.

Смотрит исподлобья‚ не смеется ли. Она не смеется.

– Приезжал к нему. Раз в неделю. Полтора часа в один конец. Поливал обильно... Теперь вы знаете обо мне и это.

Садятся под деревом‚ которому Шпильман не дал сгинуть‚ спинами приваливаются к стволу. Не торопись‚ Шпильман‚ не спугни: молчание оберегает чувства, слова их растрачивают. У всякого есть нулевая отметка‚ за которой иначе‚ только найди ее‚ переступи бережно, не потревожь заповедное каблуком.

Говорит ей‚ говорит о ней:

– Приглушены ощущения. Сужены просторы воображения. Желания – камнем на дне омута. Всё‚ что положено женщине‚ она уже совершила. Встретила мужчину. Вышла замуж. Выкормила ребенка. Теперь свободна‚ как бабочка. Относительно свободна.

– Относительно бабочка.

Встает перед ними мужчина. С бутылкой в руке и бумажными стаканчиками.

– Попрошу уважить.

– В чем дело?

– Праздник! У меня праздник. Закончил выплачивать ссуду на квартиру. Двадцать годков‚ понимаете‚ двадцать!

– Поздравляем‚ – говорят они.

– Поздравления приняты. Не объявить ли этот год юбилейным? Развесить знамена‚ выпустить памятную медаль‚ произвести салют с балкона, прислать самому себе корзины цветов...

Садится рядом под деревом. Разливает по стаканчикам. Видно‚ что человек под градусом‚ но уважения к себе не теряет.

– Неделю уже гуляю. И еще буду. Попрошу почтить.

Чокаются. Отпивают по капельке. Шпильман снова не держит паузу:

– Спрашиваю у других – спрошу и теперь: отчего уехали?

Мужчина отвечает незамедлительно:

– Евреи улетали. Кругом пустело. Я и не собирался‚ как подумал вдруг: за кого отдавать доченьку‚ когда подрастет?

Вновь берется за бутылку:

– Доченька замуж выходит. За доченьку следует выпить.

Мрачнеет. Отставляет стаканчик:

– Родился непоседой, с рюкзаком за спиной. Ехал с единой надеждой: опознать здешние пространства, заполнить своим присутствием, чтобы налегке, по тропам. А тут – двадцать лет на одной работе‚ и не уйти! Ссуда все жилы вытянула...

– Так она же закончилась!

– Доченьке надо помочь. А потому влезаем в новую кабалу. Еще на двадцать лет.

Взглядывает внимательно‚ не сочувствуют ли его трудностям. Они сочувствуют.

– Сворачиваем знамена. Отменяем юбилеи. Для доченьки можно и потерпеть...

Уходит по берегу с откупоренной бутылкой и бумажными стаканчиками. Опечаленный. Размякший от жалости к самому себе. Слышится издалека: "Попрошу уважить..."

Шпильман наскакивает с вопросом:

– Как лучше распорядиться: семь раз по десять лет или десять раз по семь?

– Это надо знать?

– Непременно! Определит ритм жизни. Дыхание. Бег крови по сосудам.

Смотрит на него‚ говорит негромко:

– К этому человеку невозможно привыкнуть.

– Я опрощусь‚ – обещает Шпильман. – Сменю квалификацию. Стану морить тараканов. А что? Пришел‚ польстил клиенту: "Вы интеллигент. Поймете, как это действует". Побрызгал по углам‚ взял деньги – и в банк, и на проценты...

Стрекочут брызгалки на газонах, веером рассыпая струи воды. Звенит телефон в будке по соседству‚ телефон-автомат. Пронзительно. Безостановочно. Кого-то вызывают – и немедля.

– Да‚ – говорит она. – Вас слушают.

– Нава! – кричат мужским голосом‚ так кричат‚ что даже Шпильману слышно. – Это Нава?!

– Здесь нет Навы.

– А кто есть?

– Случайные прохожие.

– Позовите Наву‚ ну пожалуйста! Она где-то рядом.

Шпильман берет трубку:

– Господин мой‚ вы попали на берег Соленого моря. В одинокую телефонную будку. Возле которой никого нет.

– Я знаю‚ знаю! Это наше место‚ и мы договаривались! Она обещала быть в этот час‚ на седьмой день! Позовите! Мне без нее никак!..

– Что же нам делать?

– Вы мужчина?

– Мужчина.

– Должны понять! Пойдите‚ разыщите ее! Уж если приезжали издалека‚ чтобы спасти дерево‚ спасите и меня!

– Откуда вы знаете про дерево?..

– Знаю‚ я знаю! Найдите Наву! Последния моя возможность – перезвоню через час.

– Где ее искать?

– Ту-ту-ту...

Взглядывают друг на друга:

– Последняя его возможность...

Шпильман холодеет от догадки. Наборматывает с заминкой:

– Когда человек уходит навсегда... Там‚ по прибытии... ему разрешают позвонить на землю... Один только раз... Кого выберет из отлетевшей жизни? Чей наберет номер? Следует озаботиться заранее.

От волнения высинивает ее глаза‚ как из глубин колодца. Мурашки прокатываются по спине:

– У меня нет такого номера...

Шпильман молчит‚ не желая признаваться. Затем откликается:

– У меня есть. Но звонить уже некому…

Событие отнимает силы‚ а потому они снова располагаются под деревом. Сидят. Поглядывают на телефонную будку.

– Какие глупости! Чего мы ждем?

– Ждем Наву‚ – отвечает Шпильман. – Которая может подойти.

– Что мы ей скажем?

– Что к разговору с любимым – там‚ в облаках – не опаздывают. Разговор с любимым надо еще заслужить.

Встает. Говорит решительно:

– Пошли. Хочу поглядеть на ежа.


8

Поднимаются на лифте. Заходят в номер.

– И правда‚ ежик...

Садится на пол‚ пальцем проводит по спинке:

– Почему не сворачивается?

– Он не боится.

Уточняет:

– Меня не боится?

Хочется ей угодить‚ но Шпильман сдерживается:

– Он старый. Ему не до этого.

Взглядывает на него: "Спроси – я отвечу". Затем начинает:

– В школе задали написать сочинение. О животных. Я выбрала ежика‚ стала выдумывать‚ как он пришел из леса‚ потыкался носом в дверь‚ и мы подружились. Пела ему песни‚ делилась сладостями и секретами‚ а он спал возле моей кровати‚ сторожил сны одинокой девочки‚ хранил ее тайны, отгонял пауков‚ которых боялась... Мама отправила меня в магазин‚ вышла на улицу‚ а ежик – настоящий‚ не выдуманный – сидит на ступеньках возле двери и ждет. Меня ждет! Словно вызвала его к жизни... Принесла домой‚ накормила; он бегал по балкону‚ залез затем в коробку и заснул. И я заснула‚ такая счастливая! Утром выхожу на балкон‚ а ежика нет. Где он? Куда сбежал? Как спустился по стене с третьего этажа? Сочинение осталось недописанным...

Поднимается с пола:

– Ежи, говорят‚ склонны к самоубийству. Ежи – они подвержены.

Берет Шпильмана за руку‚ разглядывает ладонь:

– Бугорок власти неприметен. Бугорок печали завышен. Линия ума проглядывает. Линия любви впечатляет. – Хмурится: – Линия жизни очень уж коротка...

– Линия жизни давно закончилась‚ – поправляет Шпильман. – В моем доме живет прорицатель‚ к которому съезжаются отовсюду‚ – каждому хочется заглянуть в послезавтра. Как увидит меня‚ так удивляется: "Ты еще жив? Отчего бы это?" – "Некогда‚ – говорю. – Мне некогда".

Идут ужинать.

Наполнены едой прилавки‚ кастрюли‚ блюда с подносами‚ – когда только успели наготовить‚ когда сумели разложить? По соседству с сослуживцами разместился Шпильман‚ ждет продолжения разговора. Поели‚ выпили кофе‚ беседуют на заданную тему. "Кто сказал‚ что жить надо экономно? Не уменьшают там‚ где можно увеличить..." – "Живу – значит желаю. Взамен потраченного появится иное‚ не хуже прежнего..." – "Бывает ли человек‚ обделенный желаниями?.."

Голос с трещинкой‚ который не спутаешь с другими:

– Это я. Тот человек.

Шпильман поворачивается к ним:

– Извините‚ но я опять подслушал разговор. И у меня есть добавление.

Смотрят на него с интересом – четверо мужчин‚ женщина.

– К старости‚ – начинает Шпильман‚ – к подступлению граничной отметки желания меняют свои направления. Повышается интерес к самому себе‚ к телу своему‚ к ощущениям. Восстанавливается способность удивляться.

Женщина глядит неотрывно‚ прикусив губу. "Отведи глаза от меня‚ ибо они волнуют меня..." Говорит‚ как требует:

– Поясните.

– Жизнь обрывается в незавершенности желаний‚ – не спросится ли с нас за это?

Мужчина в кипе возражает‚ как отталкивает:

– Смотря какие желания...

Она встает из-за стола‚ идет к выходу. Шпильман шагает рядом:

– Оставьте за мной привилегию – распахнуть дверь перед дамой. Тогда и я феминист. И я.

Спрашивает его неожиданно и врасплох:

– У тебя есть подруга?

Шпильман молчит.

– Вопрос снимается.

Шпильман отвечает с заминкой:

– Встречаюсь порой с милой женщиной. Может, старый стал и потому цепляюсь за нее‚ а может, это любовь...


9

…закрывая дверцу машины‚ замешкавшись‚ он повредил себе нос – в том краю‚ откуда приехал. "Конечно‚ – сказали в больнице. – Еврейский нос. Курносый – не повредил бы". Обыграл с удовольствием занятное происшествие: "Был он не замешкавшись. Был он задумкавшись". И порадовался на невозможное слово‚ несмотря на жгучую боль…

Живущий поодаль устраивается на скамейке у воды. Лицом к неблизкой звезде – колкой соринкой в глазу, утягивающей и усыпляющей, словно на сеансе гипнотизера.

Опускается туман на горькие воды. Белизной укутывает пространства. Заката нет‚ рассвета не будет‚ не предвидится‚ возможно‚ ничего‚ поражающего воображение. В воздухе порхают слова‚ которые незнакомы. Никто не бегает за ними с сачком‚ и они легонько опускаются на берег‚ ветром сдуваются в воду и уходят на дно‚ обрастая крупицами соли. В отдалении звонит телефон из одинокой будки. Долго звонит‚ настойчиво‚ затем умолкает.

– Арафель… – говорит, вслушиваясь, чтобы порадоваться без спешки на обретенное слово, без спешки погрустить об иных, ему недоступных. – Димдумим… Хошех-афела…

Возможно, он уже дремлет, и проявляется Аш-два-о в смытых очертаниях, старый учитель химии. Зачитывает из пухлой тетради, колыхаясь на воздушных потоках:

– "Есть разница между свободным человеком, попавшим в рабство, и рабом от рождения, который пытается стать свободным. Первому не опуститься до второго. Второму не подняться до первого…"

Допрашивает с пристрастием:

– Кто ты таков, друг мой? Во что обратился с годами? До кого поднялся и куда опустился?

Живущий поодаль отвечает, как на уроке:

– Предпочитатель бесполезного – вот кто. Который отбирает слова без порока‚ выжившие и убереженные, как отбирают камни для украшений. Заключает в приличествующие им оправы, подвешивает на цепочках предложений – восторгом и томлением для ценителя…

…способного отличить подделку от редкостного кристалла отменной чистоты. "Поелику" – словно горный хрусталь‚ ясный на просвет‚ в серебряной витой оправе. "Фиал" – в чеканном узоре‚ тлеющим изнутри угольком рубина‚ врачующего сердца и мысли. "Сонмы", "бармы"‚ "кинвалы" – резной камеей на агате‚ завитком пряди‚ всплеском горной струи‚ строгой чистотой линий. Среди ревностных его клиентов и незрячие собиратели звуков: слово для них путеводной нитью‚ амулетом и талисманом‚ беспокойством и опасением‚ ибо‚ наподобие самоцвета‚ оно болеет и выцветает‚ стареет и умирает...

– Ты – Ювелир‚ который поодаль‚ – уточняет Аш-два-о, утекая в туман. – Вот ты кто...

– Можно назвать и так. Слово – опалом‚ изумрудом‚ сине-алым аметистом‚ яшмой в переливчатой тайне к просвещению ума и добавлению понимания…

Добрая фея пообещала:

– Дарю на радость этот язык – звукосогласием слова и слога.

Злая фея добавила свое:

– Дарю его на мучения – к розне‚ обиде‚ нищете и болезни...

...слово – бирюзой‚ тускнеющей на руке смертельно больного. Янтарем – горючей слезой по павшим. Сапфиром, полевым васильком – раскрывать измены и отгонять страхи. Адамантом из арапской земли, ангельской слезой в чистоте и светлости – ярость укрощать и сластолюбие. Гиацинтом – увеселять сердца и отдалять кручину. Сердоликом – к заживлению обид. Смарагдом в изумрудной зелени‚ пробным камнем для души‚ мутнеющим при дурной мысли‚ – слово мутнеет тоже. Бериллом‚ хрусолифом‚ лучистым ониксом, турмалином и альмандином‚ лалом и нефритом‚ александритом‚ хризопразом‚ винисой-камнем, – всякому слову свой минерал‚ всякой строке свое эхо, всякому веку свой слог и своя радость...

Спросят на пороге вечности:

– Что за язык у тебя‚ пониманию затрудненный?

Ответит:

– Язык той земли‚ откуда прибыл. Заучил сотню слов, в разговоре подставляю одно из них, как одноногий подставляет костыль, чтоб не упасть.

Возмутятся. Нимбами закачают:

– Жил на Святой земле и не выучился?! Как же с тобой здесь разговаривать? Кого ты поймешь‚ кто поймет тебя?

Ответит:

– Обещаю. Постараюсь. Сделаю всё от меня зависящее – заново родиться на той земле. Первое молвить слово на том языке. Чтобы и он стал томлением и восторгом.

Смилуются светлые ангелы:

– Ладно уж. Пойдешь прежде на курсы‚ заучишь согласные‚ гласные сами прибьются‚ а там видно будет...

...слово – скатной жемчужинкой‚ затаившейся в глубинах перламутра. Камнем-достоканом с золоченым пояском в венце строки. Стебельком с трилистником. Кружевным травным узором. Росной капелью на странице, перегородчатой поливной эмалью в искорках винисовых. Слово‚ оправленное в ажур. Чернением по золоту. Тиснением по серебру. В росписи разнотравья с пупышами по контуру. Золототканое – из канительной крученой нити. На бархате‚ тафте‚ на узорчатой камчатной ткани‚ пропитанной розовым маслом. Слово – подарочным набором, в окладе резном‚ чеканном‚ с единорогами и грифонами...

– Он больной‚ – хищно порадуются доброжелатели. – Его надо лечить!

– Не надо.

К ночи вернется в номер‚ разложит на столе бумагу с карандашами‚ скажет коту:

– Здесь. На Соленом море. За тысячи верст от тех земель. Отделенных веками, кордонами, часовыми поясами. Не смешно ли это?

Корифей ответит прищуром зеленоватого ока: "Мне не смешно".

– Тогда так. Сидеть смирно. Не мяукать! Старик Бывалыч будет в размышлении.

Исчерканные к утру листы. Иступленные карандаши. Восторг от проклюнувшегося слова‚ восторг и потрясение‚ как у девочки‚ когда набухают припухлости на груди – Птицей райских садов.

А слово порадует тихо...


10

"…многолюдству было объявлено, что сын с матерью со страха отравились‚ а многолюдство на радостях перепилось до бесчувствия и потери жизни‚ обратившись тем самым в малолюдство.

Крест целовали на верность тени убиенного царевича‚ что въехал в столицу верхом‚ в золотом платье: статен‚ рыжеват‚ лбом высок‚ глазом пронзителен‚ а день был ясен и тих‚ колокола гремели ото всех церквей‚ оглушая великое скопище‚ возглашавшее в счастливых рыданиях: "Солнышко ты наше праведное!.." Ловок в седле в похвальном молодечестве‚ грустен и задумчив без причины, пылок и впечатлителен: завел музыку за обедом‚ не спал пополудни‚ когда всяк заваливался на лавку‚ выходил на улицы потолковать со встречным несообразно с государевым величием, бояр стыдил за невежество и приохочивал к чтению‚ выхваляя превосходство иноземного обращения. Венчался на царство по старинному обряду‚ приняв в руки обширное государство: "Нету нам равного касательно власти"; выписал из Литовской земли невесту‚ блядь-еретницу‚ а на пути ее мостили мосты‚ гатили гати‚ попы выходили с образами‚ народ с хлебом-солью.

Помазали и ее на царство‚ сыграли свадьбу‚ на очереди был маскарад с рыцарским турниром‚ но не прошло недели – набежали лихоманы с дрекольями‚ сорвали с царя кафтан‚ нарядили в лохмотья‚ опозорили многими позорами – щелканьем по носу‚ дерганьем за ухо‚ тыканьем в глаз‚ обезобразили битьем‚ пулей пробили и саблями дорубили. Тело выставили на площади в скоморошьей маске‚ в рот воткнули дудку‚ два дня плевали на него, пачкали дрянью‚ а затем бросили в яму‚ куда кидали замерзших и опившихся. Прошел слух‚ будто мертвец бродит по улицам‚ – вырыли его и сожгли‚ пепел зарядили в пушку, выстрелили в ту сторону‚ откуда явился тенью убиенного царевича‚ и крестное целование со скопища сошло – водой с гуся.

По убиении расстриги выкликнули царем боярина – умен и скуп‚ стар и бездетен‚ на тело худ‚ на лицо морщинист‚ на глаз слеповат. Верил чародеям и наушникам‚ по навету которых мучили‚ жгли‚ ребра крушили‚ – тела всплывали в реках‚ утопленные за своевольство. Не люб был на царстве‚ не крепок на престоле; бояре‚ брюхатые сребролюбцы‚ крамолили против него‚ желая свести вон: "Положи посох царский‚ а мы о себе как-нибудь промыслим..." Партия была проиграна‚ и в Архангельском соборе‚ где почивали августейшие предки‚ нерукотворно осветились приделы‚ слышался плач по ночам‚ пение вечной памяти на лихую годину‚ сам по себе читался псалом: "Окружили меня‚ окружили..."

Столица взволновалась невозможными слухами‚ закрутились по ветру подметные грамоты‚ объявилась на границе тень тени убиенного царевича и споро двинулась на столицу по преждеомраченной безумием земле. Следовали за тенью паны‚ шли сбродные команды‚ разноплеменные охочие люди‚ беглый народец‚ шваль‚ шеромыги‚ шатуны с бродягами‚ всё себе дозволявшие‚ всё другим воспрещавшие‚ которым куда ни идти – лишь бы карман набить. Города сдавались тени той тени и крест целовали. Столица склонялась в легкоумии – животы положить за таборского вора‚ что погулял-побаловал‚ ядра метая за палисады, но загубили его‚ пьяного‚ непотребного‚ голову отсекли‚ тело раздели, скинули с навозных саней в сугроб.

Дальше – больше: кто где‚ кто на кого‚ кто во что горазд. Не всяк желал замирения‚ ибо смута была выгодна и доход верен.

Крест целовали сыну безбожницы‚ люторки-еретницы‚ прижитому от тени той тени‚ но изловили воруху с воренком и повесили младенца в столице‚ за Серпуховскими воротами: было ему четыре года‚ и завис он махоньким тельцем на виду у любопытствующих. Крест целовали соседскому королевичу‚ которого всеместно призвали на престол‚ – лихо ляхом избывается. Во Пскове присягали Сидорке‚ бывшему дьякону: "Мы за своего помереть рады..."‚ но за насилие с распутством заковали Сидорку в кандалы‚ отослали в столицу и кончили по дороге. Присягали на Волге бурлаку Илейке‚ что обзывал себя царевичем Петром‚ сыном малоумного‚ опухлого и блаженного. Крест целовали в Астрахани царевичу Августу‚ вовсе уж неизвестно кому‚ целовали и царевичу Лаврентию – однодневке‚ а в преждепогибших украинных городах‚ в степных юртах объявились друг за дружкой‚ след в след, тени неведомых теней‚ что отправлялись добывать государство: царевичи Федор‚ Ерофей‚ Клементий‚ Савелий‚ Семен‚ Василий‚ царевичи Ерошка‚ Гаврилка и Мартынка.

О беда‚ плача достойная!.."


11

Туман. Море прикрыл туман. Радио оповещает: "Взрыв в кафе... Пятнадцать убитых... Отец с дочкой... Бабушка с внучкой..."

Содрогнулась земля. Вздыбились горы. Прошла волна по луженым водам‚ горечью покрывая с головой‚ не оставляя надежды на снисхождение. Шпильмана выбрасывает на берег, оглохшего‚ задохнувшегося‚ с нестерпимой резью в глазах. Склоняются над ним возмущенные лица‚ выпытывают криком: "Ты почему выплыл‚ а наш брат утонул?" – "Не знаю". – "Ты пловец?" – "Нет". – "Силач?" – "Не думаю". – "Особые заслуги перед Небесами?" – "Не сказал бы..." – "Так почему ты выплыл‚ мерзавец?!.."

Ночь.

Телефон у подушки.

Шпильман выкарабкивается из сновидений, глаза полны соли.

Звонит теща Белла:

– Человек приходит в мир‚ чтобы похоронить родителей. Это я сделала. Но о детях мы не договаривались.

– Отстегнуть пуговку?

– Отстегивай.

Это значит – разговор о той‚ которая ушла. В обретении невосполнимого. Теща интересуется подробностями семейной жизни дочери‚ Шпильман – детскими ее годами: так они достраивают образ.

– Жили мы плохо. Расходились хорошо. Доченька сказала: "Что же мне‚ разорваться из-за отца с матерью?.." Он же ничего в жизни не сделал‚ говорю. Не добился. Даже не постарался. А она: "Непременно надо добиваться? Он живет‚ и ему достаточно". Ни гвоздя‚ говорю‚ забить‚ ни полку подвесить: доля моя – таскать стремянку по жизни. В следующей жизни – чур! – стану мужчиной‚ а они пусть варят обеды. Ночью пришла ко мне в постель‚ сказала: "У меня есть муж. Я его выдумала и от него не уйду. Встанем утром‚ приготовим бутерброды детям‚ отправим их в школу". Я и подумала: ладно‚ поживу со своим еще…

– Это я‚ – говорит Шпильман. – Это меня она выдумала. Видела мои сны. Угадывала мои огорчения задолго до их появления. Молчала так‚ что хотелось рассказывать. Чувствовала жажду мою и приносила стакан с водой‚ хоть не просил. Сказала на прощание: "Я рада‚ что ты ко мне подошел. Тогда. У музея…"

Чтобы оценить чужие страдания‚ надо пройти через свои. У тещи-прелестницы некая затрудненность речи; слово противится произнесению, словно упирается согласными в нёбо и не желает выходить наружу:

– У страха‚ Шпильман‚ нет разумения. Как‚ впрочем‚ и у любви... При бедах‚ огорчениях‚ при любой печали она‚ большая уже девочка‚ ложилась в постель‚ обкладывала себя слонами-зайцами‚ наказывала Пухтелю сторожить всю ночь и затихала посреди верных друзей‚ выстроив до утра нестрашное детство...

...Пухтель‚ старина Пухтель‚ заштопанный на боку медведь‚ задремывал на своем посту‚ прикрыв пуговичные глазки‚ и спал тихо‚ посапывая носом‚ чтобы не разбудить подругу. Но стоило ему попасть в лес или в другую комнату‚ как он уже не посапывал‚ а храпел во сне и не давал спать никому‚ так храпел‚ словно эскадрилья тяжелых бомбовозов прогревала моторы. Даже муравьи разбегались по полянам от его храпа. Даже грибы не высыпались за ночь‚ а потому плохо росли и мало прибавляли в весе. Но на своем посту штопаный Пухтель лишь посапывал носом и не мешал спать...

– Я ей рассказывала сказки. Утром‚ при пробуждении. Чтобы оградить от дневных страхов.

– Я тоже рассказывал. На ночь. И она засыпала головой на моем плече...

...проснемся на рассвете‚ радость моя‚ пойдем в город‚ заглянем в лавку пряностей‚ окунемся в неопробованный мир‚ полный терпких чудес. Бергамот. Тимьян. Горький миндаль. Ада нет‚ моя хорошая‚ нет никакого ада на свете! По извечному Млечному Пути‚ ароматной тропой на полнеба‚ от густых‚ назойливых испарений взойдем наконец в те края‚ где властвуют легкие‚ неспешные дуновения‚ словно раскиданы на пути ворохи приворотных трав‚ по которым душа отыскивает путь в обитель просветлений. Ада нет‚ мое счастье‚ нет никакого ада в видимых и невидимых мирах! Есть только рай с дивными благоуханиями‚ которыми наслаждаться до бесконечности‚ ибо душе в Небесах даровано лишь обоняние. Ароматы навевают редкостные видения‚ ангельское многоголосие‚ недоступные прежде вкусы‚ – лишь осязания не требуется в раю‚ зачем в раю осязание? Каждой минуте свое дуновение‚ каждому мгновению светлые воскурения памяти: по другу‚ оставшемуся на земле, по слову, записанному на строке‚ по облюбованной тропинке в лесу‚ памятному закату – убережением от забвения. А ад – это облачко сожаления‚ и только. О прежней нечистоте своей‚ которая не позволит насладиться благоуханиями. Во всей их полноте...

Удел первых дней – лить слезы. Удел последующих – сокрушение. Белла прокашливается‚ выталкивая наружу очередные слова:

– Маленькая еще‚ она решила испечь для меня пирог. Взяла поваренную книгу. Пришла в магазин. Прочитала по складам: "Стакан муки‚ три четверти стакана сметаны‚ два яйца‚ соль‚ сахар по вкусу..."

Стоило бы посмеяться‚ хотя бы улыбнуться‚ но им не до этого. Кассеты сберегают ее голос‚ облик‚ походку – взглянуть невозможно. Дыхания ее не стало‚ лишь в шкафу – створки приоткрыть боязно – нетронутой обвисает одежда‚ и слабое веяние отлетевшей жизни‚ чистое‚ волнующее, не угасшее... – можно задохнуться.

Запахи прошлого запрятались в шкафу. Запахи будущего на подходе.

– Почему она ушла? Скажи‚ Белла.

– Ты эгоист‚ зять мой. Уйди ты прежде‚ как бы она страдала…

Шпильман молчит. Теперь и у него затрудненность речи‚ слову не пробиться наружу. Установить на балконе треногу‚ закрепить телескоп‚ высмотреть Истар‚ светлую красавицу Истар‚ затмившую великолепием всех девушек на свете, которая вознеслась невинной‚ ускользнув от притязаний падшего ангела‚ – сияет теперь звездой в созвездии Кима, оно же Плеяды. Может, и та‚ по которой тоскуешь‚ затерялась посреди созвездий‚ может, и та… Там‚ наверху‚ дефицит незамутненных душ.

– Не привязывай ее своей тоской‚ Шпильман. Дай ей уже освободиться. У нее свой путь…

…чтобы уйти навечно в облака‚ как в детстве уходят под одеяло‚ где запрятались слоны-зайцы‚ охраняет сон штопаный Пухтель и где нет больше опасений…

Охает от игольчатого укола в сердце:

– Застегивай пуговку‚ Шпильман. Устала. Вспоминать буду. Плакать…

Шпильману уже не заснуть. Не заснуть и ежу. Выходят на балкон – слеза в глазу или пелена над водами? Говорит другу:

– Я тебе доверюсь‚ а ты снова забудь. Хорошо?

Договаривает‚ не дождавшись согласия:

– Страшно даже подумать‚ чтобы другая женщина заняла ее постель... Что ты на это скажешь?

Ежик отвечает взглядом: "Скажи ты".

– Не нашел такой. Не искал даже.


12

А печальный недоросток‚ затюканный сверстниками за мужскую свою неспособность‚ уже готовится пойти в парикмахерскую‚ где его закутают в несвежую простыню‚ подстригут вихры‚ выдавят угри на носу‚ прижгут прыщики на лбу‚ спрыснут пахучими составами‚ чтобы затем‚ приглядным и желанным‚ взлететь к райским высотам с грохотом разрыва и стонами неверных, в жаркие объятия обещанных ему обольстительниц‚ нетронутых мужской рукой‚ которых загодя – наложницами в гареме – омоют в благовонных маслах Индии и Аравии‚ умастят бальзамом с капелькой мускуса для разжигания никчемных подростковых страстей...


назад ~ ОГЛАВЛЕНИЕ ~ далее