ЛЮДИ МИМОЕЗЖИЕ

ГЛАВА ВТОРАЯ

А КТО ЛЮДЕЙ ВЕСЕЛИТ, ЗА ТОГО СВЕТ СТОИТ

1

Дело начатое, да не будет брошено.

И в голод, и в холод, и в скорби, и в радости, и в принуждении, и в понукании, и в лихолетье разбойничье.

Дабы не мучило потом сожаление едкой отрыжкой.

Дабы не ел себя поедом за упущенные годы.

Дабы не клял других, глупея от отчаяния.

Пошел – иди, живешь – живи, умираешь – умирай.

Вольному воля, ходячему – путь.

– Пошли, – сказал мой надоедливый друг. – Я ружье купил. Заодно и поохотимся.

Я поднимал голову от руля тяжело и замедленно и увидел перед собой буйство красных ягод вперемежку с острыми иглами. Они забрались в машину через переднее окно, где не было стекла; иглы торчали у самых моих глаз, ягоды у самого рта, и капли росы еще блестели на их глянцевитых боках.

– Ха... – сказал я заторможено. – Шиповник. Это мы где?

– В кустах, – пояснил мой друг. – По твоей милости.

– Я спал?

– Ты спал.

– Долго?

– Минут пять. А я пока что ружье купил. Тульское. Двустволочка. Шестнадцатого калибра.

– Когда это ты успел?

– Успел, – сказал он. – Я проворный. Но деньги я еще не отдал. Не успел.

Мы продрались через колючки, обрывая в клочья одежду, и машина тут же исчезла, целиком утонув в кустах. Дороги не было и в помине, плотной стеной стояли вокруг деревья, и оставалось только гадать, как же нас сюда занесло.

– Машину тут оставим, – сказал мой надоедливый друг. – Тут ее не украдут. Только уговор: кто стреляет первым, тот чистит ружье. Идет?

– Идет. А патроны у тебя есть?

– Зачем тебе патроны? Ты что, собираешься чистить ружье?

И мы пошли на охоту.

Мой надоедливый друг шагал впереди, ружье наизготовку, прищуренным глазом оглядывал пересеченные местности, будто держал уже под прицелом. Лесами дремучими, болотами зыбучими, мхами-крапивами, пеньем-кореньем, но дичи нигде не было.

– Что такое? – говорил мой друг. – Где бекасы, дупельшнепы, гаршнепы, дрофы-журавли-перепелки? Где глухари, рябчики, куропатки, вальдшнепы-кроншнепы? Где хоть кто-нибудь?.. Хочешь понести ружье?

– Нет, – сказал я. – Ружье, жену и собаку на подержанье не дают. Закон леса.

Он даже остановился от изумления:

– Ты-то откуда знаешь?

– Знаем, – ответил я скромно. – Не всё вы, кой-чего и мы. Через наши гены тоже кое-кто прошел.

И посвистел независимо.

Тогда и он посвистел, погромче моего.

Стоял посреди поля одинокий мужик в ватнике, глядел на нас из-под руки.

– Вот, – сказал мой надоедливый друг. – Микула Селянинович собственной персоной. Бог в помощь, дядя!

– Благодарствуйте, – ответил тот картаво и нараспев. – И вас также.

В руке у него была картофелина, на голове соломенная шляпа, на ногах боты, на носу пенсне. Мы изумились, конечно, но вида не подали.

– Как урожай? – спросили дипломатично. – Сам-треть? Сам-четверть? Сам-сколько?

– Урожай, – ответил, – отменный. Земля наша родит, не переставая, только оттаскивай. Но оттаскивать некому. Вот оно, вот оно, что я наработала: сто носилок отнесла, пятак заработала.

Очистил клубень от земли, пошел на другой конец поля, положил в мешок, воротился не спеша назад.

– Как работается? – спросили мы.

– Работается хорошо, – ответил. – Мешок уже полный. Не прошло и недели. Черный ворон-вороненок улетел за темный лес. Нам колхозная работа никогда не надоест.

Пошел со следующей картошкой.

– Вы, наверно, из города? – спросили мы вслед.

– Наверно, – ответил. – Но уже не уверен.

– А тут что есть: колхоз или совхоз?

– А есть тут, – ответил степенно, – головной институт теоретической физики. Я по тропке шла, размечталася, хорошо, что в колхоз записалася.

Лихо отсморкнулся на сторону.

Вернулся он не скоро. Порылся в кармане, протянул визитную карточку. «Профессор, доктор наук, член лондонской королевской академии».

– Это вы?

– Это мы. Мы их в мешок кладем. Чтобы знали, кто собирал. – И похвастался: – У нас тут без обмана. Картошечки – одна в одну. Столицу кормим. Не пойду за Федю замуж, сколько бы ни сватали. Как прогульщика в газете его пропечатали.

И дернул плечиком.

– Пожелания есть? – спросили мы на прощание.

– Поля бы заасфальтировали, – сказал академик. – Грязи невпроворот.

А мы пошли дальше.

– Чертовщина какая-то, – сказал мой друг. – Колдовство. Обаюн с пролазом. Господи! – завопил. – Защити эту землю от мужика-колдуна, от ворона-каркуна, от бабы-ведуньи, от девки-колдуньи, от чужого домового, от злого водяного, от ведьмы киевской, от сестры ее муромской, от семи старцев с полустарцем, от семи духов с полудухами, – чтоб у них, у окаянных, глаза выворотило на затылок!

Тут он и появился невдалеке, зыристый мужичок с пузатым портфелем, бодро зашагал навстречу.

– Ну уж это вы бросьте, – говорил обидчиво. – Чуть что, сразу на нас. Сами наворотят безумия поверх голов, а ты за них отвечай. – И быстро: – Рогоуша недотыка брякоушечкой прикрыта. Попрошу отгадку.

– Чего?..

– Ничего. Я вами недоволен. Вас же просили не вмешиваться в естественный процесс.

– Мы и не вмешивались.

– Да? А кто водку лил в заповедное озеро? Бутылками кидался? Женщин соблазнял?

Лучше бы он про женщин не напоминал. Мой надоедливый друг тут же надулся, сказал обидчиво и свысока:

– Да кто ты такой? Что ты за нами ходишь? Душу еще не купил, а уже командует.

Зыристый мужичок как подобрался:

– А продадите?

– Вот тебе!

Тогда он обиделся:

– Да без меня кто же вас пропустит! Отгадок простых не знаете. Всё в своем городе перезабыли. Ты хочешь попасть туда, где нет еще напряжения?

– Хочу.

– И я хочу, – сказал я.

Вынул из портфеля желтенький детский телефон-игрушку, набрал номер, дзынькнул звонком, сказал коротко:

– Со мной двое.

И мы пошли дальше.

Теперь уже он шел впереди, споро и ходко, а мы следом – нашалившими детьми.

– Вот я его из ружья, – бурчал мой надоедливый друг. – Вот я его навскидку. Вот я его влет.

Впереди была засека. На обе стороны. До левого и правого горизонта. Деревья подрублены умело, на большой высоте, завалены крест-накрест, верхушками к неприятелю, то есть к нам. Не пройдешь – не пролезешь. Как от татар отгородились.

Сунулись оттуда рожи неумытые, рты разинули радостно:

– Рогоуша недотыка брякоушечкой прикрыта. Чего на это скажете?

– Печь и заслонка, – ответил зыристый мужичок. – А вы кто есть?

– Бес Потанька да бес Луканька.

– Отворяйте.

А они мнутся:

– Смеяться не будете?

– Будем, – мстительно сказал мой друг. – И еще как.

Полезли оттуда два мужичка-опенка, драные, заплатанные, худородные, в шапках-ушанках не по погоде, спины подставили под лесину, поднатужились, закряхтели жалобно, чуть приподняли макушку.

– Про-ля-зайтя...

Мой друг колыхнулся от жалости:

– Помочь?

– Неа... – пыхтят. – Не надо. Служба у нас такая.

– Сколько же вам платят за эту натугу?

– Нисколько не платят. Хоть кричмя кричи, хоть лежмя лежи. Оживеть не с чего.

– Чего ж вы тогда стараетесь?

– А чего не стараться? Нам за это, может, тринадцатую зарплату дадут. Обещались. Хлебца не кинете?

И стали уминать с двух концов подаренную краюху:

– То ли любо!

Мы шли дальше.

– Чего ж народ не кормите? – спросили с пристрастием.

– А чего их кормить? – ответил. – И так ладно.

– Да кто ты такой? – напустился мой друг. – Ты кто есть в этой жизни?

– Анчутка. Черт вертячий. Освобожденный секретарь.

– Господи! – застонал. – И у них так же…

А тот на это:

– Церквей-то нету... Вот мы и расшалились.

Закряхтел от смущения.

Стоял впереди лес–красавец. Высокорослый. Голенастый. Прозрачный. Золотом прохваченный. Ствол к стволу ратью победной. Такой лес, что в небо дыра.

– Место заказное, – сказал мужичок на прощанье. – Попрошу не шалить. Глядеть можно, трогать нельзя. – И быстро: – Патрон дать?

– Какой патрон?

– Неразменный. Бьет без промаха. Сколько хошь. Перезаряжать не надо.

– А мы тебе чего?

Промолчал.

– Не надо, – сказал мой надоедливый друг. – Еще ружье чистить..

И мы вошли в лес.

2

Всего есть исполнена земля Русская...

Курение смолистое.

Гудение органное.

Свечение теплое.

Дыхание легкое.

От ствола к стволу, как от столпа к столпу.

– Ах! – сказал мой надоедливый друг, голову потеряв от ощущений. – Под темными лесами, под ходячими облаками, под частыми звездами, под красным солнышком, среди лугов привольных, среди полей раздольных, от немецкой земли и до китайской стены...

Прилипал к стволам, обнимал, увязал в смоле, скусывал ее натеки, жевал, мычал, наслаждался: в волосах иглы с паутиной.

Пружинила хвоя.

Качались макушки в облаках.

Уплывала земля из-под сомлевших ног.

– Ох, – сказали рядом, – ну и малинка! Мелка да сладка.

Глядел мужчина из глубины куста, с лица молод, размерами велик, голова копной трепаной, клал в рот ягодку за ягодкой, чмокал-соблазнял-приваживал.

– У нас тут малины, – говорил, – какая хошь. Белая, черная, усатая. Коси малину, руби смородину.

– Не, – сказали мы и пододвинулись на шажок. – На охоту идем.

– Какая теперь охота, – говорил. – Не сезон. Зайца драного не поднимешь.

– Не, – сказали мы и пододвинулись еще. – Отстрел разрешен. На пролет уток.

И положили в рот по ягоде.

– Какие тут утки, – говорил печально. – Тут и воды нет. И корму. И место непролетное. Давайте уж малинку щипать. Края наши – малинистые.

Потом было тихо. Малое время. Чего говорить попусту? Руки работают, рты заняты – в момент куст обобрали.

– Пошли со мною, – сказал. – Ложок знаю – земляника поспевает. Наберете – и по домам. То-то деткам радости.

– Какая такая земляника? – сощурился мой друг. – В сентябре, что ли? Плутуешь, дядя.

Пошли дальше.

Мой надоедливый друг снова шагал впереди, ружье держал наизготовку.

– Дурной глаз, – говорил, – пустая телега, баба со старухой, крик ворона – плохие приметы, лучше на охоту не иди. Да еще если встретят и скажут: «Принеси крылышко».

– Люди добрые, – сказали со стороны. – Принесли бы крылышко.

Мы так и подпрыгнули.

Стоял на полянке этот, с лица молод, телом нескладен, голова копной трепаной, руки – рогулины кривые, брюхом такой, что хороводы вокруг водить, а на поляне красным-красно, зеленым-зелено: грибы тучами.

– Ох и грибок! – говорил. – Ох и хорош! Хоть в жарку, хоть в варку, в засол-маринад. Сиди дома, принимай гостей, под водочку сглатывай.

И мы сглотнули дружно.

– Не, – сказал мой друг. – Не до грибов. На дичь идем.

– Какая дичь, – заблажил. – Какая теперь дичь! Пролетная птица несется без памяти. Станет она вам садиться, время терять. А грибок раскусишь: хрустит, стервец, сердце радует.

– Да у нас и времени нет, – сказали мы нерешительно. – И корзины…

– А мы мигом, мигом! Вот вам и корзина, и грибов – прорва. Тут тебе и белый, и боровик, и моховик с козленком, и свинуха с волнухой...

Потом было тихо. Недолгое время. Он шустро полз на четвереньках, волоча за собой корзину, уводил нас в нужную ему сторону, а мы – дурак-дураком – ползли следом, собирали наперегонки. В момент набрали с верхом.

– Эй, – сказал мой друг, – а где ружье? Ружье обронили.

– Зачем вам оно! – закричал. – У вас грибов корзина, пуд целый. Ешь – не хочу.

– Да не ем я их, – сказал мой друг. – У меня сыпь с грибов. Колики. Несварение. Нутро не принимает.

– И не надо, – зачастил. – И не ешь. Делов-то! Собрал – и на рынок. Озолотишься с корзины. Еще наберешь – еще озолотишься.

Мой надоедливый друг поглядел на него с прищуром:

– Уводишь, дядя?

И мы пошли дальше.

Он шел рядом, враскачку, косолапый, нескладный, сапоги невозможного размера, шел – оставлял ямины на пути, косился неодобрительно на ружье, подпугивал ненароком:

– Места наши – где Богова полоса, где бесова. Народ наш – урви-ухо, с бору да с сосенки, убить да уехать. Ходить в лесу, видеть смерть на носу...

– Тебя как звать? – спросили мы поперек.

– Терешечка.

– Терешечка?

– Терешечка. Гулящий детинка.

– Чего ты нас пугаешь, Терешечка?

Шмыгнул стеснительно:

– Утицу жалко... Вот и отваживаю кого ни есть.

– Да что ты! – закричал мы. – Тоже удумал! У нас и патронов нет.

Аж просиял! Подобрел. Расположился сразу. Губы пухлые. Глаза светлые. Улыбка ясная. Голова набок, как у дурашливого пса.

– Я бедокур, – сказал. – Я шебутной. Меду за это дам. Лесного.

– Ты кто? – спросили мы прямо. – Лесничий?

– Никакой не лесничий.

– Тебе кто платит?

– Никто не платит.

– А кто кормит?

Промолчал.

– Не надо нам меду, – сказал мой надоедливый друг. – Перебьемся...

Сунулось солнце над самыми макушками, лес залило доверху золотом дрожащим, столбы понаставило посреди стволов. Ровные, рослые, поднебесные: не разберешь, какой где.

Глаза заслепило – колеса огневые.

Лица ожгло – жар огнепламенный.

Сердца прихватило – благодать нездешняя.

Терешечка окунулся с ходу в золото натекшее, вспыхнул, просветился, сам задрожал в мареве.

– И мы! – закричали хором. – И мы!

– И вы.

Мы тоже просветились.

– Ах! – заблажил мой друг. – Ах, ах! Это и не лес вовсе – храм многостолпный. – Осел книзу на ослабевших ногах. – Всё. Остаюсь тут навечно. Растворяюсь. Растекаюсь. Распыляюсь на атомы.

А Терешечка – туманно:

– Вы тут пришей-пристебай...

Чего сказал – хоть в словарь лезь.

Проявилось впереди очертание – размерами не мало, перетекло, как поманило, от ствола к стволу, от столба к столбу. Ясно, что женщина, видно, что пышная, понятно, чего желает, – остального не разобрать. Намерения у ней несомненные, интересы у ней нескрываемые, готовность у ней нулевая: то ли не надето ничего, то ли материи златотканые, зарево-марево, парение-пламенение, игра зрения, обман чувств.

Мой надоедливый друг уже стоял в стойке, одна нога на весу, носом дрожал в предвкушении.

– Это чего?..

А Терешечка, глаз не отрывая, глухо и невпопад:

– Которая бессисяя – я не уважаю...

Дрогнул, брыкнул, гоготнул, землю ковырнул каблуком, да и рванул следом: дым из ноздрей.

– Эй, – кричим, – а мы-то?..

А ему не до нас. Он вон уже где. Их уж и нету.

– Вот, – говорит мой надоедливый друг. – Рекомендую. Это и есть их благодарность. Как грибы, так вместе, а клубничку на одного.

Загудела земля. Задрожали стволы. Просыпалась хвоя. Завалились тонконогие поганки. Побежали на нас двое: он за ней, да она от него. Огромные, корявые, нескладные, золотом пропеченные, радостью упоенные, дыханием запаренные, желанием переполненные, и груди у нее – чтобы бежать прикладнее – закинуты за плечи, крест-накрест.

– Лешуха, – проорал Терешечка на бегу – рот варежкой, рубаху скидывая за ненадобностью. – Лешачиха. Лисуха-присуха. Я с ею шалю!..

– Подумаешь, – сказал мой друг, белея от обиды. – Не больно и хотелось. Которые сисястые – я не уважаю... Эй! – взвизгнул. – У нее подруга есть?

И рванул следом.

Я за ним.

Меж столбов света. Меж стволов леса. В одни окунаемся, на другие натыкаемся: нам не разобрать. Огнь чувств. Пламень желаний. Вихрь побуждений. Мы еще – ого-го!

На отшибе дерево – толщины неохватной. В корневище дупло – пастью разинутой. Заскочили туда – и нету, и сгинули, и с глаз долой, а мы забоялись, затыркались, на пенек сели: чего делать, не знаем.

А оттуда, из дупла, курлыканье-мурлыканье, гульканье-бульканье, зудение-гудение любовное:

– Дроля – матаня – залетка – приятка – любушка – любава... – И напоследок: – Ах, – оттуда, – пригревочек... Тепла, – оттуда, – норушка...

И затихли.

– Пошли, – говорю. – Мы тут лишние. Пробежались, и за то спасибо.

– Пошли, – говорит. – А куда?

Стоял муравейник – конусом хвойным. Шебуршились муравьишки – числом несчитанным. Курился поверху парок – просыхали в тепле.

– Вот, – сказал мой друг. – Наступлю и нету. Им год строить, мне – момент рушить. Но я-то случайный в лесу, а они свои. Я уйду, а они останутся. – Всхлипнул: – Пусть уж лучше другие уйдут, а я останусь... Хоть где!

Тут голос из дупла, мягкий да медовый:

– Ты меня ждала?

– Жда-аа-ала...

Сунулся наружу копной трепаной:

– Слыхали? Жда-ала...

И нет его.

– Ты меня звала?

– Зва-аа-ала...

Сунулся еще:

– Зва-ала...

И назад.

– Дразнится, – сказал мой друг. – Было бы из-за кого. Да я у батюшки да у матушки принцессами требовал.

– Я тоже, – говорю.

Но вышло неубедительно.

А оттуда:

– Ты меня любишь?

– Люу-блю...

– Не врешь?

– Не врууу...

– А докажи.

– Докажуу... Стала бы я стирать тебе без любви? Рубаху с портками: заскорузнут – не ототрешь. Да штопать, да убирать, да мыть, да подметать, да огороды копать, да картошку сажать, да печь разжигать, да воду таскать, да пуп надрывать, – что я вам, каторжная, что ли? Пшел вон отсюдова!

И Терешечка выпал из дупла.

Сел, покрутил головой, губы распустил от обиды:

– С бабой – оно непросто.

– Ой, непросто, – почему-то сказал я.

Мой надоедливый друг застонал в ответ, шустро полез в дупло:

– Ой-ей-еюшки... Любви хочу! Тепла! Угревочка! Чтобы задастая. Чтобы сисястая. Чтобы портки мне стирала, рубахи с портянками...

Тоже выпал наружу.

– Пошли, – сказал Терешечка.

– Куда?

– Куда шли.

– А она?

– Отойдет, – сказал знатоком. – Остынет к вечеру.

– Куда она денется, – знатоком сказал я.

Но друг не торопился.

Оглядел Терешечку с пристрастием, глаз сощурил – примерился.

– Разувайся.

– Чего?

– Чего сказано.

Тот снял сапоги, размотал портянки. Ноги босые, обыкновенные, человеческие, нечеловеческого только размера. Пошевелил пальцами, остудил на ветерке.

– Одевайся. Пошли дальше.

Терешечка ухмыльнулся понимающе, дальше потопал босиком.

– Отвечай, – приказал мой друг. – Это что за место?

– Место наше, – ответил обстоятельно, – за далью далей. С любого края три года ехать. И то не доедешь.

– Врешь, поди?

– Не без этого.

Дорога пошла под уклон.

Сырела земля и мокрела, мрачнело кругом и скучнело.

Лес забивался мхом, хвощом, поганым грибом, тощей, недоразвитой порослью, что росла густо и кучно, без жалости давила друг друга.

Туман находил вялыми волнами, глушил звук, подъедал цвет, но оттуда, из его нутра, уже слышались спешные шаги, звяканье, разудалые вскрики.

Это охотник шел косяком на разрешенный отстрел.

Терешечка запечалился:

– Опять! Толпы несметные! На развод не оставят...

И побежал. По хвощам. По кустам. По поганым грибам. Махал руками. Взбрыкивал ногами. Валил деревца чахлые. Прогал оставлял широкий. Мы, конечно, за ним. Только поспеть!

Открылась вода под ногой.

Лодка-плоскодонка у берега.

Сиденья по борту.

Терешечка прыгнул туда, мы заскочили следом, и он заорал тут же:

– Эгеге! Наро-оды! А вот перевоз, перевоз! Кому на утку-селезня, на нырка-чирка, вали сюда!

И повалили.

3

Первыми вышли из тумана, в ногу, два молодца-удальца в ладных зеленых куртках с маскировочными пятнами, в блестящих болотных сапогах, с портупеями-патронташами, с новенькими, в масле, ружьями, с рюкзаками за плечом.

– Вы кто есть?

– Старшины-сверхсрочники особых десантных войск.

– Чего пришли?

– Утку бить.

– Лезь к нам.

Залезли. Сели. Ружья приставили к ноге. Глаз сощурили привычно.

– На сколько намылились? – спросили их осторожно.

– Да десятка на три.

Терешечка так и задрожал:

– А не жалко?

А они:

– Мясца, парень, охота. Прокол у нас с мясцом. Полный обвал. А мы мужики в силе, нам мясца надо. Настреляем – утятинки поедим всласть.

– Вы еще попадите, – сказал мой друг.

– Мы попадем, – пообещали. – Нам не впервой. В десятку. С закрытыми глазами. Из положения «стрельба стоя». Кого ждем?

И проверили, как сидят фуражки: три пальца под околышем.

Пришли еще трое, пьянь-теребень ларьковая, дружно взбулькивали на каждый шаг. Один в шубейке, другой в кацавейке, третий в плаще брезентовом до самых пят, какие носят сторожа. На ногах галоши, сандалеты, кеды драные, да одно ружье на троих – вместо ремня шпагатик.

– Вы чьи будете?

– Мы-то? – сказали. – Мы мамкины.

– Куда идете?

– А куда все.

– Лезь в лодку.

Залезли. Расселись. Ружье бросили на дно, в воду. Бережно уложили авоську с бутылками да неподъемную канистру.

– Шесть литров, – похвастались. – Да спирту канистра.

– Не, – заволновался мой друг, раздираясь противоречиями. – Я не пью.

– И не надо, – сказали. – Глотнешь пару стаканов, и будет с тебя.

Принялись разливать.

– А вы стрелять станете? – спросил Терешечка.

– Мы, друг, всё станем. Стрелки отменные. Охотнички до жареного. Кончится выпивка – сам увидишь.

И улыбнулись нехорошо.

Встал из травы малый – глаза запухшие, без ружья вовсе, сказал, как поздоровался:

– Выкусь закусь сикось накось... По рублику скинемся?

Эти, у канистры, оживились:

– А где купишь?

– Моя забота.

– Да тут лес кругом. На сто верст.

А он – знатоком:

– Лес лесом да бес бесом.

– Старики, – сказал мой друг. – У вас и так хоть залейся.

– По рублику, – пояснили, – святое дело.

И тот побежал на полусогнутых.

– Он тут с весны, – сказал Терешечка. – С прошлого отстрела. Всё пропил, никак домой не дойдет.

– Наш человек, – сказали от канистры и разлили по новой.

Пришел дед-дребезга, вертлявый да гунявый, встал за кустом, облизнулся, на глаза не кажется.

– Кто таков?

– Степа-позорник.

– Чего прискакал?

– Озерцо показать. Уток навалом. Сами на смерть лезут.

– Сыпь сюда.

– Да он заругается.

– Заругаешься? – спросили Терешечку.

– Заругаюсь, – сказал. – Ходит, выпивку клянчит, меня позорит.

– Терентий, – позвал дед из куста. – Лишу родительского благословения.

– Лиши, лиши. Не больно и надо.

– Терентий, – позвал тот слезливо. – Наследство не отпишу.

– Да чего у тебя есть?

– Чего, чего... Шубный пинжак. Галифе. Ремень с бляхой. Много чего.

А сам уже лез в лодку, бурчал обиженно:

– Да я в МеВеДе работал. В спецчастях. Бандитов ловил на высотных местах сибирской низменности.

– Наш человек, – сказали сверхсрочники.

– Не наш человек, – сказали от канистры.

Но отлили.

Со знакомством – святое дело.

Пришел мужчина – калган бритый, двустволочка в узорах, не иначе, немецкой работы, ягдташ-патронташ с иноземной наклейкой, сапоги до пупа, дым сигареты ненашенской, строго спросил с берега:

– Что за народ?

– Сбродня, – ответили. – Лесовики. Дикие мужички. Дрянца с пыльцой. Ты кто есть?

– Кто есть, – сказал важно, – вам знать незачем. Кто буду – еще узнаете.

Степа-позорник подкатился незамедлительно:

– Наработано. Бандитов наловлено. Медаль отхлопотать за героическую жизнь.

А тот:

– Зайдете в приемные часы.

Сел на носу. Отдельно от прочих.

– Не, – сообщил. – У меня коньяк.

– А никто и не подносит, – сказали от канистры.

И поглядели нехорошо,

Лодка уже осела заметно, но народ всё прибывал.

Пришел мужик с капканом.

Пришел малец с луком.

Малоумный с рогаткой.

Недросток с фоторужьем.

Пришли вместе слепой с глухим: один слушает, чего где шевелится, другой палит туда без передыху. Бой-гром по лесу: авось, в кого попадут.

Последним притопал звероватый дядя, косорукий, косоротый и косоногий. То ли человек, то ли полулюдок.

– У меня фузея, – сказал. – Стволы-стаканы. Кило пороху, два кило гвоздей: стаю на лету снимаю.

Зауважали:

– А вы кто есть?

– Косой Гам-Гам.

– Из каких будете?

– Из недоносков.

– Чего надо?

– А чего всем. Я их руками рву, с пером ем.

– Годится. Иди к нам жить.

Влез. Лодка осела. Борта вровень с водой.

– Потонем, – сказал Степа-позорник.

– Не потонем, – сказали от канистры. – Еще не допито.

– Мы не потонем, – сказали сверхсрочники. – У нас плавучесть повышенная.

– У меня тоже, – сказал калган. – Везде всплывал.

– А и потонем, – слепой с глухим, – спирт не надо разводить. Сам разбавится.

И протянули складные стопочки. С виду неприметные, а раскроешь – ведро входит.

Прибежал малый с бутылкой, прыгнул на корму, лодка черпнула бортом:

– Чего стоим?

И мы тронулись.

Сбродня. Дрянца с пыльцой. Всякие разные.

Сбежать бы, да некуда.

От себя не сбежишь.

4

Дальше – туман.

Захочешь – не вспомнишь.

Туман снаружи и туман внутри.

Только прогалы редкие, как оконца в трезвый мир.

Терешечка толкался не спеша шестом, лодка ползла тяжело, брюхом раздвигала осоку.

Болотная жижа. Пузыри. Осклизлые коряги. Островки гнилых трав. Вода на дне. Ноги промокшие. Спины озябшие. Жуть и пьянь.

– Моё! – верещал малый и махал под носом бутылкой. – Сперва выпьем моё!

Мой друг глотнул с пониманием и сразу отпал.

– Бесиво, – сказал из беспамятства. – Зелье одуряющее. Настоено на голом спирту. Трава-дурман, да дуришник, да волчья ягода, да сонная одурь, да черная псинка, да песья вишня, да кошачья петрушка, да собачий дягиль, да свиная вша, да синий зверобой, да мужичий переполох, да мухоморов – по вкусу.

И сник.

Терешечка взял бутылку, оглядел на просвет.

– Где брал?

– У мужика у одного, – сказал малый. – Тут, за углом. Я у него всегда беру.

– Что за мужик?

– Да когда как. То он зверь, то жеребец, а то гриб. А сегодня не пойми чего. Снизу мохнато, сверху гладко, посередке дыра.

– Всё правильно, – сказал Терешечка. – Можно пить.

Другие глотнули и тоже отпали.

Кто-то лез искупаться.

Кто-то полз целоваться.

Кому-то лили в рот прямо из канистры.

Костер разводили в лодке.

Подгребали ружьем.

Малоумный пулял из рогатки.

Мужик ставил капканы.

Малец крякал в туман, подманивая уток.

Косой Гам-Гам сворачивал дула в узел и на спор разворачивал их назад.

Бритый калган бил себя в грудь и отчитывался за истекший период.

Недоросток целился фоторужьем и мешал всем пить.

Отобрали у него ружье и выкинули за борт.

Завопил – выкинули и его.

Потом он долго брел следом по пояс в воде, жаловался, что кусают пиявки, просил прощения. Простить его не прощали, но наливать наливали.

Степа-позорник подкатывался к сверхсрочникам:

– Отхлопотать! Немедленно! Хоть чего! Хоть «Материнскую славу»...

Те отвечали с натугой:

– Сперва с Китаем разберемся, а уж потом – тебе.

Смазные, скрипучие, ружья у колен. Пили – не пьянели. У них от бесива только глаз жестче.

Глухой орал слепому:

– Эй, ты, подпрыгни! Я тебя влет возьму!

Слепой орал зрячему:

– Эй, ты, голос подай! Я тебя на звук сниму!

Эти, от канистры, задирались к калгану:

– Начальничек! Давай твою пукалку пропьем!

Калган цеплялся к косому:

– Эй, парень, выверни глаз! Целиться будет удобно.

Косой Гам-Гам нарывался на драку:

– Чёренький, ты чего не пьешь?

– Да так как-то...

– Учти, чёренький! У меня ружье само стреляет. Раз в году.

И ненавидел уже меня, трезвого.

Малый верещал с кормы:

– По рублику! По рублику!

– По рублику, – сказали от канистры, – святое дело.

И зашарили по карманам. Раз по своим, два раза по чужим.

Тут недоросток пустил пузыри, всплыл, ухватился за лодку.

– Тону, – сказал радостно.

Лодка кружилась на месте, воды было по колено, но никто ее не вычерпывал. А из тумана глядели рожи с рылами, хари с мордами, перетекали одно в другое вялыми волнами. Смотрели. Удивлялись. Похохатывали уважительно. Когда им подносили выпить, отворачивались стеснительно, переплывали в тумане, меняли облики.

– Чего встали? – спросили сверхсрочники. – Нам стрелять пора.

– Омут, – объяснил Терешечка. – Шест не достает.

– Рукой греби.

– Туман. Морока. Леший водит.

– Лешего нет, – авторитетно сказал недоросток. – Отвечаю за это.

В тумане вздохнул кто-то. Кто-то подхихикнул. Кому-то сказали язвительно:

– Вот так вот. Отменили тебя, Игоша.

– Я его сама отменю, – ответили со скрипом. – Мутовкой по затылку.

Сунулась оттуда рожа: не приведи Господь! Зубы – как у пилы. Разведены на стороны, чтобы не заедало. Мой друг увидел и снова отпал в беспамятство.

– Игоша, – сказал. – Кикимора болотная. Безрукая и безногая. Она же трясуха, гнетуха, желтуха, бледнуха, знобуха и трепуха. Ломовая и маяльница – тоже она.

– Красавица! – заорал Гам-Гам. – Сыпь сюда! Я тебя в жены возьму.

Ее и перекорежило от ужаса.

– В кале блуда, – сказала с омерзением, – яко свиния валяшеся... Сгинь, нечистая сила!

Он, естественно, не сгинул.

– Стану я тебе, – сказал важно. – Небось, не старые времена. Хватит уже, подурачили нас с попами.

Кинул сквозь нее бутылку...

5

В тумане – времени не разобрать.

Когда лодка ткнулась уже о берег, дело было под вечер.

Волны опали вялые. Небо порозовело закатное. Холод разлился по округе, гниль листа прелого, светлота глубин предосенняя.

Вышел на берег Терешечка. Вышли мы с другом. Вышли старшины-сверхсрочники, в ногу зашагали на мысок. Остальные спали вповалку на дне лодки.

– Может, передохнем? – вслед попросил Терешечка.

– Мясца поедим, – ответили старшины, – тогда и передохнем.

Дружно взвели курки.

Тишь зависла несмелая.

Небо загустело понизу.

Лес затаился до случая.

Будто ждал, выжидал, высматривал.

И оттуда, с закатной стороны, пошли на нас утки.

Розовым строем. Тяжело и размеренно. На излете долгого пути.

Зависали в раздумье, валились на крыло, опускались на ночевку в болота.

– Кто стреляет, – сказал мой надоедливый друг, – тот чистит ружье.

– Я стреляю, – сказал Терешечка. – Дали бы мне.

– Куда тебе, – гордо сказали сверхсрочники. – Сиди на печи да золу пересыпай.

Ввдарили дуплетом.

Была пауза.

– Странно, – сказал мой друг. – Что-то они долго с неба не валятся.

Сверхсрочники уставились друг на друга.

– Глаз застоялся, – объяснил один.

– Рука занемела, – объяснил другой.

И ловко переломили стволы.

Дальше – сплошной ужас! Стрельба, как при хорошем наступлении. Артподготовка. Массированный налет. Минометы с гаубицами. Только лес ухал жалобно. Да хвоя валилась. Да зверье разбегалось. Да жуки-таракашки валились на спины и прикидывались мертвыми. И хоть бы одна утка упала с неба. Подлетали, крутились над головой, грудью кидались на каждый выстрел, будто склевывали с воды дробь.

Старшины зверели.

Мы удивлялись.

Терешечка ликовал.

– Птица, – кричал, – заговоренная! За так не возьмешь!

– Врешь, – шипели сверхсрочники. – Не такую брали.

Снова переламывали стволы.

Подлетел зеленоголовый селезень, сел на воду, нагло подплыл к самым ногам. Они подобрались к нему с двух сторон, ухнули в упор с четырех стволов: тот даже не почесался.

Сломались старшины.

Захлюпали сверхсрочники.

Пустили слезу особые десантные войска. Сопели, сморкались, соплю растирали могучим кулаком.

– Мясца... – ныли. – Хоть какого. Силу потеряли без мясца... Ути-ути...

И пошли прочь несчастными, обиженными переростками.

Сгинули навсегда в лопухах-крапиве.

– Хе, – подхихикнул Терешечка. – Не таких брали.

Нам засветило чего-то:

– Ты умудрил?

– Я шебутной, – сказал. – Я бедокур. Я им патроны поменял. Вместо дроби – картошка вареная. Утицам на корм.

– Когда это ты успел?

– А тогда. Зря я вас по туманам елозил?

Рот разинул варежкой.

Тут прискакал от лодки Степа-позорник, подхватил наше ружье, повел стволами за стаей.

– Зря стараешься, – сказали мы. – У нас и патронов нет.

Грохнуло громом.

Полыхнуло огнем.

Потянуло пороховым запашком.

Валится птица с небес к нашим ногам.

Ударилась грудкой о землю, выворотила крыло, бусинка крови выступила на клюве.

Как умерло всё вокруг. Затаилось без дыхания. Приподнялось на носочки, чтобы разглядеть и убедиться.

Терешечка грозно поворачивался к нему:

– Ты! Срамник старый...

– А чего, – на голос взял Степа. – Их ружье, им и ответ.

– Патрон, – залепетали мы. – Не проверено... От прежнего хозяина.

– Да у них и прав нету, – нагло сказал Степа. – Пойтить доложить, может, медаль дадут.

Ушагал без оглядки.

А сзади уже подкапливалось – свирепое, суровое, грозовое: кожу ершило на спине. Как рука отпахнутая для удара. Нога отведенная для пинка. Пасть ощеренная. Коготь нацеленный. Клык. И закат утухал стремительно, кровью утекал из тела.

– Минута благая, – сказал Терешечка. – Вам бы не к месту...

Повел нас от беды. Спорым шагом.

А позади свист, щелканье, уханье, плач навзрыд и хохот взахлеб.

– Дикенькие мужички, – сказал. – Лешии. Лисуны. Разгуляются теперь без меры.

Обогнули воды озерцо, осоку с кувшинками, поднялись в гору: вот он, перед нами, лес многостолпный, вот оно, понизу, дупло в корневище. Сколько в тумане бултыхались, не один поди час, а воротились в момент.

Терешечка уже лез внутрь, нас волок за собой.

– Пересидим тут.

И всё стихло.

В дупле было сухо, тепло, труха мягкая под ногой. Подстилочка. Одеяльце истертое. Одежка грудой. Букетик засохший. Моргасик керосиновый. Жилого жилья дух. Лечь бы, да укрыться с головою, да храпануть всласть.

Мой надоедливый друг уже щурил на Терешечку глаз.

– Ты чего это – такой к нам добрый?

– Тоже живые, – ответил. – Небось, и вас жалко.

– Да мы-то вон чего наворотили!

– Все наворотили, – сказал. – Кого тогда и жалеть?

Гудение прошло по лесу.

Густое. Нутряное. Тяжкое.

Как скотину повели на убой.

Шла меж стволов смытая далью процессия, лепились воедино невидные к вечеру фигуры, птица плыла над головами на вскинутых к небу руках, крыло провисало опавшее, и были приспущены ветви, были притушены звезды, были приглушены звуки, и плач шел оттуда, плач леса по утице, стон горький по живности – выбитой, стреляной, травленой, загнанной, запуганной, разбежавшейся, выродившейся, обреченной, выпотрошенной, ощипанной и обглоданной. Брюхом кверху. Кишками наружу. Чучелом на стене. Подстилкой на полу.

Стукнули по стволу стуком хозяйским.

Женщина сказала сурово:

– Терентий, выводи этих.

Он затаился.

– Терентий, кому сказано.

Дыру пузом заткнул.

– Я пойду, – взволновался мой друг. – Я повинюсь.

– Сиди! Не то получишь – грудями по ушам.

– А ты?

– Я-то привыкший.

Распалилась:

– Терентий, с корнями завалю!

Вылез с неохотой.

Дальше шепот. Быстрый и горячий. Не разбери поймешь. Бурдело, зудело, прорывалось словами: «Ходят тут всякие... Не для них рощено... Я тебе кто?.. Пошел вон отсюдова!..»

И Терентий в дупло впал.

Сидит, за ухо держится, губы распустил от обиды.

С бабой – оно непросто.

Мой надоедливый друг подобрался поближе:

– Ты чего это – такой нам заступник?

– Дурные вы, – сказал. – Неприкаянные. Вам – прислониться к кому.

Мы с другом вздохнули от удовольствия:

– Еще говори...

Тут я поплыл куда-то, как на облаке, и плыл легко и долго, не желая опускаться на землю... но завалился сразу и вдруг.

В дупле было черно.

Тепло и покойно.

Разинутая пасть наружу перемигивалась частыми блёстками.

И голос с хрипотцой ерошил-беспокоил...

– ...жили мы на отшибе, у самого леса. Мать-тихуша да я молчун. Хлеба ни куска – везде тоска... Бати у нас не было. Батя сбёг давно, я еще в люльке лежал, с той поры лица не казал. Мать за двоих горбатилась. Писем от него не было, денег тоже; кой-когда, к празднику, слал фото свои. С ружьем. В тулупе. Морда сытая. Мать их на стенку кнопила, ночью вставала, глядела, ладонью оглаживала. А то у окна сидела, на дороге высматривала. «Мать, – говорю, – шла бы ты замуж, пока годы не вышли». А она: «Что ты! Ты что? Я ведь повенчана». Так и померла, не дождавшись. Велела напоследок: «Отец воротится – прими». Один остался, совсем уж молчком жил...

Возился долго, располагался удобно, вздыхал, кашлял. Потом сплюнул наружу...

– ...тут к нам училку прислали. Красы неоглядной. Таких и не бывает вовсе. Раз только такую и видал на обертке на ненашенской. Я по ночам к ей бегал, у избы постоять. На улице караулил. У школы. Огородами обегал. Увижу – глаза тупит, шаг прибавляет. Засмеяли меня: «Где тебе, дураку, чай пить! Да у ей жених есть, директор школы, не тебе, навознику, чета». А я им: «Ну и что же, что директор. Я ее сню зато, училку нашу». «Чеего?!» «Сню, – говорю. – Лягу, закрою глаза и сню». «А чего снишь? Расскажи в подробностях». «Так я вам и сказал». Смех пошел по селу: Терентий училку снит. Всякую ночь. Да по-разному. «Раз так, – говорят мужики, – мы тоже попробуем. Такая баба – грех пропускать». Не пошло у них. Я сню, один я на всю деревню, а у других никак. А они уж по улице ходят, директор с училкой, под ручку, чин-чинарем, а я стою себе в сторонке, улыбаюсь без дела. Он с кулаками: «Опять снишь?» «Опять». «Я на тебя в суд подам!» «Подавай, – говорю. – Нешто они запретят? Да хоть кто не запретит». А она стоит, глаза тупит... Тут беда. Чего-то с ей стряслось, с училкой моей. Поросль по лицу пошла, как у мужика, всю приглядность подъела. Этот, жених ее, тут и отступился, будто под ручку не водил, а она сбежала из села. В город, говорят. От позора. Ночью. Собрался я, покатил следом. «Где тут у вас, – говорю, – бороды у женщин выводят?» «В институте красоты». Подкараулил, встал на крыльце, говорю: «Поехали домой. Я тебя и бородатую люблю». Ничего не сказала. Поглядела быстро, в глаза, в первый, быть может, раз, в дом ушла. Потом глянула из двери: «Поезжай, – говорит. – Я следом»... И не приехала. Болтали потом: свела поросль, в городе осталась. При институте красоты. Там ей и место, красе ненаглядной...

Опять кто-то расшебуршился: места не находил удобного...

– Снишь? – спросил из темноты мой надоедливый друг.

– Сню. Теперь кой-когда... Лисухе не говори.

– Да ты что!

И опять я поплыл...

– ...ночами потом не спал. Лежал. Слушал. Ждал. Сказала: «Поезжай. Я следом». Раз слышу – скулит кто-то. За дверью. Вышел – собака под амбаром. Бок в крови. Глаза нету. Веревки огрызок. Кто-то привязал, видно, да дробью и шарахнул. Веревку перебило, она ко мне приползла. Мелкая, злая, кусучая: как черт. Я ей еду подставлял, она мне руки грызла. Я ей воду менял, она за ноги цапала. Садился в сторонке, говорил с ней, душу выкладывал, – кому бы еще? – а она рычала без передыху, как горло полоскала. Потом отошла, признала меня, стали вдвоем жить. Я да Катька, стерва кусучая. Только погладить – ни-ни. И под амбар руку не суй – тяпнет... Тут батя воротился. Без ружья, без тулупа, старый, потертый, на фото свои непохожий. Может, и не батя он вовсе, кто его разберет? «Здорово, – говорит, – сын мой единственный. С тобою жить стану». «Чего вдруг?» «Желаю я на закате дней передать тебе мой житейский опыт. Зря, что ли, землю топтал, народ сторожил, набирался за жизнь всякого? Готовься – тебе буду отдавать». Стали втроем жить: он, Катька да я. Мать велела напоследок: «Воротится – прими»... Первым делом он лампу продал. Керосиновую. Память мою по бабке, по матери. Из голубого стекла лампа, в цветах, с узорами: нынче таких нету. Зажжешь, а она изнутри теплится… Туристам на бутылку сменял. «На кой, – говорит, – у нас электричество есть. Лампочка Ильича». Хотел я его погнать, да мать пожалел. Ночью вставала, на фото глядела, ладонью оглаживала... Пошел на могилу, окликнул: «Матушка, моя породушка, чего с им делать прикажешь?» «Терпи, – отозвалась. – Не ты один». Живи, Бог с тобою... На праздник надел батя форму свою, сапоги смазные, вышел на двор – с Катькой падучая. Не иначе, кто ее стрелял, сам такое носил. Цапнула его, на ноге повисла, галифе порвала – еле отодрали. Батя взревел – и косой ее. Поперек. Развалил надвое. Взял за хвост да в колодец кинул...

Кашлянул...

– ...она на сносях была, Катька... Под амбар не пролазила. Схорониться – никак...

Еще кашлянул...

– ...я потом в болоте топился... в месте глухом... Выдернули за уши, и не скажу кто...

– Ну, – подтолкнул мой надоедливый друг. – Теперь чего?

– Теперь хорошо. В деревне не бываю. Всё тут есть. Был раньше тощак, стал нынче сытеть. Хлеба край – и под елью рай...

– А зимой?

Помолчал.

– Зимой и медведь спит...

Засмеялся несладко.

– Не теребят тебя?

– Кому теребить?

– Власти.

– Я дурак, – сказал. – С дурака какой спрос?

– Какой ты дурак?

– Такой и есть. Станет тебе умный в дупле жить?

– Я остаюсь с тобой, – решительно сказал мой друг. – Найди и мне дупло.

6

Опять наползла луна, всё вокруг заворожила, чар подпустила – полон лес.

Всплыла за деревьями тень – не тень, фигура – не фигура: хребтом виляние, головою кивание, ногами скакание, руками плескание, бедрами завлекание: сатанинские игры, бесовская похоть, чужеродная плоть.

Терешечка отключился сразу, стал подвигаться к выходу.

– Бывают друзья для радости и веселия, – зачастил мой друг, чтобы успеть. – Бывают друзья для горя и утешения...

Терешечка уже вылезал наружу, глядел жадно, дышал бурно, руками шевелил, как обтрагивал.

– Бывают друзья, – торопился мой друг, – которые и не друзья вроде... Давайте попробуем. Найдем свой вариант!

А Терешечка – глухо и задавленно, слюну глотая с трудом:

– Которая тугосисяя – я уважаю...

Топнул, взбрыкнул, гоготнул: земля затряслась окрест.

Они убегали при полной луне, огромные, корявые, запаренные и ликующие, воплями будили лес, будоражили желанием, а мы глядели с тоской из глубины дупла, лишние и случайные.

– На чужой-то стороне, – бормотал мой друг, губу разрывая в кровь, – растут леса вилявые, живут люди лукавые...

– А что ты хочешь, – отвечал я. – Мы тут пришей-пристебай.

Пошлепали восвояси...

Около кустов шиповника стоял Степа-позорник, улыбался пакостно и загадочно, будто секрет имел.

В кустах застряла наша машина, и в ней, на заднем сиденье, поленницей была уложена вся гоп-компания. Недоросток, малец, трое с канистрой, мужик с малоумным, слепой с глухим, калган бритый. К крыше был привязан Косой Гам-Гам, и ноги его свисали на капот, а голова на багажник.

Переднего сиденья у машины не было, взамен стояли два чурбачка.

Для меня и для друга.

– Это ты постарался? – спросил мой друг.

А Степа туманно:

– Не то доложу...

И поволок чего-то в темноте, цепляя за кусты.

Тут потемнело.

Затучилось над головой.

Загудело, зарычало, зафыркало не на большой высоте, как подбиралось по нашу душу.

– Опять! – завопил мой надоедливый друг. – Хватит уже! Враг, шут, летун, нечистый с неладным, – сколько терпеть можно?..

Размахнулся – палицу запустил в небо. Тульскую. Двустволочку. Шестнадцатого калибра.

Треснуло что-то на высоте, фыркнуло, огнем брызнуло.

Валится на поляну вертолет – дыра в боку, пыль поднял до небес.

Вылез наружу мужичок в шлеме, силач-крепыш, пошел к нам, готовя кулаки.

– Да я материально ответственный, – говорил с обидой. – У меня из зарплаты вычтут. Дать тебе лупака?

– Ну, дай, – сказал мой друг.

Он и дал.

Мы ехали назад.

Чурбачки вертухались под задом.

Нос расплывался сизой картошкой.

Сопели дружно мужички из поленницы.

Ноги Косого Гам-Гама подпрыгивали на ухабах, пятками проминали капот, заодно ограничивали обзор.

Ни шло, ни ехало. Ни с горы, ни на гору. Ни с поля, ни в поле. Ни землею, ни межою, ни колодою. Ни в зеленые луга, ни в раздольные леса, ни в далекие края. Одолеть бы мне горы высокие, долы низкие, леса темные, пни и колоды: Господи, научи! Сумеречными далями, утренними зорями, полуденными зноями: Господи, помоги!

– Хочешь? – спросил мой друг и развязал рюкзак. – Снять лесное напряжение.

– Наливай, – хором сказали из поленницы.

– Аааа!.. – закричал мой друг рваным и тонким голосом. – Да за что же это?!

Вышел на ходу из машины.

Я, конечно, за ним.

Как друга бросить?

И машина укатила в темноту.


назад ~ ОГЛАВЛЕНИЕ ~ далее