ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
– Ты готов?
– Я готов.
– Побежали...
Сто сорок четыре ступеньки: через две – через две – через три; бегом к остановке: автобус отходит – отходит – отходит; лестница вниз – подземный переход – переход – переход – лестница наверх; горохом по эскалатору – "Стойте справа‚ проходите слева": справа идут‚ слева бегут; броском в вагон – по ногам – по ногам – по ногам: "Куда прете? Дайте сойти... Дайте сойти! Дайте..."; из вагона на переход: два эскалатора вниз – один вверх: когда надо вверх‚ они вниз‚ когда надо вниз‚ они вверх; с перехода снова в вагон: враг тот‚ кого мы толкаем в спину‚ и тот‚ кто толкает в спину нас ("А этот медленно... А этот очень уж медленно... А этот нарочно медленно‚ сволочь!.."); с эскалатора на трамвай: стоим на остановке‚ от нетерпения перебираем ногами: "Ну‚ где же он? Где же он? Где?.."; с трамвая бегом – сомкнутыми колоннами – колоннами – колоннами: шаг в шаг – вдох-выдох – вдох-выдох‚ – мелким‚ жадными глотками‚ – выдох – выдох – выдох – вдох; дверь в проходной: тах! – трах! – еще – еще – турникеты крыльчатками насосов сосут – сосут – сосут: утром туда‚ вечером обратно – туда-обратно – туда-обратно – туда-обратно: "Дай ответ... Не дает ответа!" Гипнотизеры теряют квалификацию: не выходит‚ не получается‚ не засыпают: человек сидит‚ а внутри всё бежит; экскурсоводы сбиваются с ног: "Слева Мане‚ справа Моне‚ слева Ван-Дейк‚ справа Ван-Гог‚ слева импрессионизм‚ справа реализм‚ позади абстракционизм": не дожили классики до такого издевательства‚ не добежали; катки для трамбовки асфальта простаивают: не идут шоферы‚ не нанимаются – кто может выдержать такие скорости? никто уже не может. Бегуны – а не бегуны? – опрокинули физиологию: человек-жираф‚ человек-страус‚ человек-гепард‚ "Человек – это звучит гордо!"; кофе двойными порциями‚ чтобы подтолкнуть‚ подстегнуть‚ угнаться и не отстать: растворимое‚ моментально растворимое‚ Бразилия может спать спокойно: мы не подведем‚ мы всё выпьем; утром – кофеин‚ вечером – андаксин‚ триоксазин‚ димедрол‚ элениум: к ночи‚ на сон грядущий‚ чтобы из сверхвозбужденного состояния перейти в обычное‚ возбужденное; нервные клетки не восстанавливаются – люди обратно не возвращаются ("Все умирают и умирают... Хоть бы кто-нибудь когда-нибудь воскрес!") – станции Отрадное‚ Немчиновка и Баковка поезд проследует без остановок – "Если вы потеряли друг друга‚ встречайтесь в центре ГУМа‚ у фонтана" – "У нас в Харькове строят подземный переход‚ и мы тоже скоро будем иметь эту жизнь" – туда-обратно – туда-обратно – туда-обратно – утром туда‚ вечером обратно – колоннами – колоннами – сомкнутыми колоннами‚ – а насосы сосут и сосут‚ а в колоннах бегут и бегут‚ чтобы однажды вынырнуть из толпы‚ отдышаться‚ обалдело завертеть головой: "Какое у нас сегодня число? Год какой?" – и снова нырнуть на несколько лет...
Вдруг шум... Вой сирены... Визг тормозов...
Шприц...
Битое стекло в ватке...
Развороченная постель...
Одеяло на полу...
Невыносимо тоскливый‚ душный запах лекарств...
И вот уже из окна смотрит на улицу больной. Пристально. Не мигая. Мудро и отстраненно. Болезнь – это остановка с разбега‚ удар о стену. Машина уже лежит‚ но колеса еще крутятся...
– Хоботков?
– Да-да.
– Константин Сергеевич?
– Он самый.
– Что с вами?
– Ничего. Спасибо. Теперь лучше.
– Поправляетесь?
– Пытаюсь.
– Получается?
– Не очень.
– Возрастное?
– Ну‚ что вы...
– Хроническое?
– Наверно.
– Чем лечитесь?
– Думаю. Учусь думать.
Каждый раз в конце декабря к нам приходит завхоз и выдает новый‚ перехваченный цветной бандеролькой настольный календарь. Мы разрываем бандерольку‚ берем в руки год непрожитого еще времени‚ и его вещественность потрясает‚ выбивает из привычного ритма привычных мыслей‚ облачко неделового раздумья набегает на лицо. Пауза. Короткая пауза. А потом мы выбрасываем старый календарь‚ берем новый и перекладываем справа налево первый листок. И всё. И конец. Стоит только начать. Из вагона на переход – с эскалатора в трамвай – с трамвая бегом – лестница наверх – лестница вниз – по ногам – по ногам – по ногам... Это как двадцать второе июня‚ когда день начинает уменьшаться. Еще впереди всё лето‚ впереди земляника‚ грибы и яблоки‚ купание и отпуск‚ но день уже короче и зима ближе. Сомкнутыми колоннами – колоннами – колоннами – шаг в шаг – вдох-выдох – выдох – выдох – выдох – выдох – вдох... И так до конца декабря‚ когда приходит завхоз – распорядитель времени‚ выдает очередные триста шестьдесят пять талонов на жизнь‚ и облачко неделового раздумья набегает на лицо. Остановка. Тайм-аут. Привычные мысли спотыкаются на укатанных извилинах. И снова – дальше. Дальше – дальше – дальше... Куда? В какую сторону? Думать некогда. Задумаешься – отстанешь. Но всё-таки куда же? Дальше!
И у тяжелой‚ продолжительной болезни есть свои преимущества. Сломан привычный распорядок‚ сбит навязанный темп‚ и взамен будничных мыслей-рефлексов всплывают на поверхность глубинные. Вялые‚ лениво-неприкаянные‚ заторможенные поначалу‚ тычутся слепыми котятами в поисках теплого и привычного брюха матери-кошки. Но вот что-то шевельнулось в глубине‚ нехотя оторвалось от топкого дна‚ покачалось в нерешительности, пошло‚ разгоняясь‚ наверх – верткая‚ бесформенная громадина‚ и трудно предположить‚ что выскочит на поверхность: шустрый пузырь болотного газа или здоровенное‚ в два обхвата‚ осклизлое‚ в водорослях‚ бревно‚ которое стоймя подпрыгнет над поверхностью и взбаламутит цветущую ряску...
Саша Терновский сидит в белом накрахмаленном халате за новеньким немецким кульманом‚ нога на ногу‚ брюки аккуратно поддернуты‚ руки сцеплены на коленях‚ в зубах зажат "кохинор". Саша думает. На стене рядом с ним портрет Эйнштейна с высунутым языком‚ фото загрязненной нефтью реки с табличкой на берегу "У воды курить воспрещается"‚ кусок истонченной‚ ржавой подковы. Поверх всего тушью по узкому ватману: "И этот тоже учит!" Когда Сашу отрывают от размышлений‚ он демонстративно поворачивается к стене и долго читает по складам: "И этот... то… же… тоже у-чит..."
Саша – человек гордый и замкнутый. В чужие дела не лезет‚ в свои не пускает. Друзей нет – одни знакомые. Врагов тоже нет. Врагов иметь – только себя унижать: такие враги нынче пошли. Фамильярности не терпит‚ анекдоты не рассказывает‚ с каждым на "вы" – отстаивает свою независимость. Даже в мелочах. Главное – в мелочах. В мелочах наша независимость. Уже много лет он уходит с работы точно по звонку. Раньше нельзя – будут придираться‚ требовать унизительных оправданий‚ позже тоже нельзя – разбалуешь начальство‚ и ему захочется‚ чтобы ты оставался по вечерам на работе. Начальство надо воспитывать‚ и Саша делает это постоянно‚ и есть уже результаты. Он работает в перспективной группе‚ начинает конструирование с нуля‚ облекает бесплотные идеи в конкретные формы. Смахнет пыль с доски‚ наколет чистый лист ватмана‚ проведет по нему рукой‚ погладит‚ а потом сидит‚ думает.
Сам Главный уважает Сашу за конструкторский вкус‚ за инженерную храбрость‚ за умение понимать с полуслова и мыслить вслух. Не всякому это дано‚ не каждый на такое решится. Когда Сашин начальник идет к Главному‚ то берет с собой целую свиту. Главный обрушивает на них каскад мыслей и предположений‚ а они не переспрашивают‚ стараются только запомнить‚ а потом долго и мучительно разгадывают‚ какой тайный смысл вложил Главный в свои слова‚ чтобы угадать‚ в каком направлении двигаться дальше. И ощущение того‚ что они что-то позабыли или не так поняли‚ не покидает их‚ и если бы разрешили‚ они брали бы с собой стенографистку. Уж лучше бы он дал указание. Любое. Самое сложное. Тысяча указаний легче одной гипотезы.
Саша Терновский разговаривает с Главным на равных. Если не согласен‚ он спорит. Если ошибается‚ не думает о том‚ какое это произведет впечатление. Ему уже предлагали повышение‚ но он пока отказался. "Я не хочу быть начальником. Хочу быть подчиненным у хорошего начальника". Приходит на работу‚ надевает белый накрахмаленный халат‚ садится за немецкий кульман‚ нога на ногу‚ брюки поддернуты‚ руки сцеплены на коленях‚ в зубах зажат "кохинор". У начальства – план‚ беготня‚ текучка‚ а здесь – размышления над чистым листом ватмана‚ когда не поймешь со стороны‚ о чем же он‚ собственно‚ думает.
Рита Колчина вышла замуж в двадцать восемь лет. Иллюзий давно не было‚ а просто подошел возраст‚ когда надо торопиться устраивать жизнь. Она вышла за Сашу Терновского‚ без любви, без особой привязанности‚ – он предложил‚ она согласилась‚ – и с той поры они всегда были вместе: шли на работу‚ обедали в столовой‚ вместе возвращались домой. Замужество ничего не изменило: работала также вяло и без интереса‚ равнодушно чертила постылые детали‚ – ни уму‚ ни сердцу эти железки‚ – и даже близость с мужчиной взволновала ее меньше‚ чем она ожидала. Темпераментная на сцене‚ – этим она когда-то гордилась‚ – она оказалась холодной в жизни‚ и это ее оскорбило, унизило‚ заставило искать причины вне себя. И Саша Терновский‚ который не знал других женщин‚ не мог‚ даже если бы захотел‚ опровергнуть ее предположения.
Однажды она случайно встретила Валю Грудева‚ героя-любовника‚ бывшую свою институтскую любовь. Валя Грудев‚ всё такой же красивый‚ но уже располневший дурак‚ был оставлен в институте на кафедре‚ руководил самодеятельностью‚ – для того и оставили‚ – сам играл. Он шумно обрадовался‚ усадил Риту в такси‚ отвез в свою холостяцкую квартиру‚ достал из холодильника дежурную бутылочку сухого вина‚ дежурные конфеты – как в лучших домах‚ как в лучших ролях. Красиво ухаживал‚ красиво обнимал‚ красиво‚ не настаивая‚ раздевал‚ – рядовой спектакль‚ давно уже не премьера: искусство для неискушенных. Спектакль шел накатанным ходом от одной мизансцены до другой‚ неумолимо приближаясь к кульминации‚ и вдруг Рита почувствовала‚ что она не участник спектакля‚ а только зритель‚ заинтересованный зритель – не более. Выгнулась‚ отстраняясь‚ с силой ударила его по лицу‚ еще и еще‚ по глазам‚ по губам‚ по белой маске‚ заслонившей потолок‚ и Валя Грудев справедливо обиделся за нарушение драматургии‚ за несыгранную до конца роль. Она выскочила на улицу‚ застегиваясь на ходу‚ дрожа от омерзения‚ и обвинять стало некого. Глупо обвинять самого себя.
Беременность ее шокировала. Привыкнув смотреть на себя со стороны‚ глазами зрителей‚ она возненавидела Сашу Терновского‚ из-за которого стала толстой‚ неуклюжей и смешной‚ которому было хорошо‚ когда ей было плохо‚ который не мучался‚ когда мучалась она. Ушла в декрет‚ родила дочку и на работу больше не вернулась. Устроилась в маленькую контору‚ рядом с домом. На той работе были сложные инженерные проблемы‚ был муж‚ умница‚ светлая голова‚ который только подчеркивал ее неспособность‚ а здесь‚ на новом месте – чужие‚ безразличные ей люди и маленькие проблемы‚ которые можно презирать даже в том случае‚ если ты с ними не справляешься. А это уже позиция. С этим уже можно жить. Есть‚ пить‚ спать‚ смотреть на себя со стороны.
Саша Терновский после работы гуляет с дочкой, потом кормит ее‚ сказку рассказывает‚ спать укладывает. Дочка спит‚ Рита спит‚ а он сидит на кухне до ночи‚ чай пьет‚ книжку читает‚ тишину слушает. В квартире тихо‚ на улице тихо. Голова чистая‚ ясная‚ всё под силу. Спать обидно ложиться. А думать – если по серьезному – не о чем. Мозги не загружены. Порожняк. Где сложные проблемы‚ где яростные споры‚ где столкновения идей‚ позиций‚ мировоззрений? Всё давно решено‚ всё подписано. Саше Терновскому делать нечего. Саша может ложиться спать.
В театр они не ходят: Рита не любит на актеров смотреть‚ рану бередить‚ в гости тоже не ходят: Саша не получает удовольствия от коллективного веселья. В гостях надо пить‚ а у него организм водку не принимает. Как заяц‚ петляет между рюмками под дулами настойчивых приглашений. "Не люблю я..." – "Кто ее любит?" – "Противно..." – "Он думает‚ нам приятно". Иногда Саша ездит к матери‚ запирается в фотолаборатории‚ включает допотопный проигрыватель‚ разглядывает сотни портретов с нерезким изображением молодого Саши Терновского. Подрос в квартире соседский парень‚ не поленился – подрисовал ко всем лицам чернильные усы. Идиотская работоспособность. День‚ не меньше‚ старался. Смотрит Саша на свои изображения: всё не в фокусе‚ одни усы в фокусе‚ – музыку слушает‚ размышляет в оцепенении. "Что-то ты‚ парень‚ обмелел..."
Толя Кошелкин умирал в своей жизни много раз: несерьезно‚ несолидно и на время. Альпинизм‚ гонки на скутерах‚ акваланг‚ даже туризм – делали свое дело‚ и если бы он увлекся безобидными шахматами или собиранием спичечных этикеток‚ неизвестно‚ к чему бы это привело. Каждый раз после очередной катастрофы врачи удивлялись‚ почему он остался в живых‚ и каждый раз он умирал заново, чтобы снова удивить врачей. "Чего ты добиваешься? Ну чего?" – "Я не добиваюсь. Это я так живу". Он был неудачник‚ хронический неудачник‚ клад для окружающих‚ находка среди однообразия жизни‚ потому что неудачи с ним случались часто и были веселого свойства. Люди хохотали‚ когда он умирал‚ – так это было весело‚ – и за это его любили и совсем не жалели. В отличие от хмурых‚ тоскливых неудачников‚ которых жалеют‚ но не любят‚ от которых отворачиваются‚ чтобы не видеть‚ от которых откупаются‚ чтобы не щемила совесть.
Толя Кошелкин ездил на полигоны‚ сам снаряжал‚ сам проверял‚ сам испытывал: редкое чутье на неполадки. По воскресеньям шел в соседний городок‚ заходил на базар‚ в универмаг‚ в магазин "Книги": вот и все развлечения. В гастрономе мужчины безнадежно спрашивали дефицитную водку‚ и когда ее наконец привозили‚ когда везли с железнодорожной станции‚ за грузовиком бежала очередь‚ серьезно‚ сосредоточенно‚ в строгом порядке‚ вырастая на ходу‚ потому что заранее было неизвестно‚ в какой магазин ее повезут. В понедельник утром технари‚ младший обслуживающий персонал‚ собирались в курилке‚ дышали друг на друга сложным перегаром‚ угадывали по запаху сорта одеколона. "Кармен?" – "Не-а..." – "Огни Москвы?" – "Не-а..." – "Жасмин?" – "Точно!"
Толя Кошелкин женился неожиданно‚ почти мгновенно‚ в один из своих приездов в Москву. В городе была эпидемия гриппа‚ врачей не хватало‚ и к нему прислали студентку с последнего курса. "Доктор‚ – сразу предложил Толя. – Пойдемте в кино". – "Вы больной. Вам надо лежать". – "Доктор‚ посидите со мной. Я опасно больной". – "Ничего страшного. Аспирин три раза в день". – "Аспирин... – передразнил Толя. – И это называется женщина". Она фыркнула‚ засмеялась весело‚ заливисто‚ закинув голову‚ и Толина судьба была решена. Он провожал ее домой‚ за Окружную дорогу: "Красивые девушки не должны так далеко жить"‚ – а под утро‚ чуть живой‚ постанывая от усталости‚ шлепал по пустынному шоссе‚ голосовал редким машинам‚ радостно и счастливо пел глупую песню: "Чок-чок‚ пятачок‚ шагай Толя-дурачок. Где твоя невеста? Во что она одета? Как ее зовут? Откуда привезут? И зачем тебе всё это надо?.."
Через неделю его подкараулили местные ребята, прилично избили и били потом пару ночей подряд. Всё шло нормально‚ по неписанным законам хронического неудачника‚ – увлечение‚ как обычно‚ вело Толю к неминуемой гибели‚ – и тогда он уговорил свою красавицу‚ уговорил ее родителей‚ и ночью‚ когда его опять собрались бить‚ показал местным ребятам новенький талон в магазин для новобрачных. Многие предрекали‚ что и это его увлечение кончится плохо – просто временная задержка‚ но оно плохо не кончилось‚ а, может быть‚ не успело. Толя приезжал с полигона‚ вместе с женой ходил по гостям‚ врывался‚ тормошил‚ не стесняясь‚ обнимал жену. "Перестань‚ – говорили ему. – Потерпи до дома". – "Некогда‚ ребятушки‚ некогда! Наверстываем упущенное. Жизнь свою наверстываем". Когда они уходили домой‚ стремительно‚ без предупреждения‚ – вот они были‚ а вот их уже нет‚ – у всех появлялось ощущение‚ будто зазвенела внутри давно умолкшая струна‚ звенела тонко‚ тоскливо‚ завистливо‚ не могла успокоиться. "Уезжайте! Плюньте на всё и уезжайте! Спасибо скажете‚ когда вернетесь".
На полигоне Толя Кошелкин умер в последний раз. Умер глупо‚ обидно‚ по небрежности одного из равнодушных ко всему технарей. Кто-то понадеялся на авось‚ как часто надеялись до этого: авось сойдет‚ авось обойдется‚ лишь бы заработало сейчас‚ в сию минуту‚ а потом переделаем‚ сработаем на совесть‚ как надо‚ но "потом" всегда остается на потом‚ а "авось" срабатывает неожиданно‚ бомбой замедленного действия.
В последний раз Толя Кошелкин умер просто‚ буднично‚ невесело и насовсем. Долго никто не верил‚ даже после похорон‚ всем казалось‚ что опять он лежит в больнице‚ скоро выйдет и можно будет всласть посмеяться над его очередной смертью. После него осталась жена‚ но детей после него не осталось. Такие люди не должны умирать. Не так богато мы живем‚ чтобы разбрасываться такими людьми. А если они умирают‚ кто-то должен остаться взамен. Чтобы было над кем посмеяться‚ чтобы поблекли наши неудачи на чужом фоне‚ чтобы радоваться своей – кто бы мог подумать? – счастливой доле. Толя Кошелкин умер‚ и никого после себя не оставил.
Когда мне плохо‚ когда мне очень плохо‚ скверно на душе и ничего не получается‚ когда нет возможности сделать так‚ как хочешь‚ и доказать то‚ во что веришь‚ когда тупые‚ сальные рыла рядами заслоняют горизонт‚ а привычная тоска холодной лапой грубо сжимает сердце‚ я вспоминаю Толю Кошелкина и вслух – обязательно вслух‚ иначе не поможет – говорю сам себе: "Всё в порядке. Всё в полном порядке! Мне хорошо. Мне очень хорошо. Просто великолепно. Мне лучше‚ чем ему".
Где ты‚ мой милый‚ мой застенчивый друг? Куда ты уходишь‚ куда ты ушел от меня? Сгладились черты твоего лица‚ стерлись очертания фигуры‚ и только неясный силуэт проглядывает на дороге: ты ли это удаляешься от меня или приближается ко мне кто-то другой? С годами я становлюсь дальнозорким‚ но вижу тебя всё хуже и хуже: какие для этого нужны очки‚ какие увеличения? А ведь когда-то мы были с тобой одно целое‚ единый организм: твой вдох – мой вдох‚ твой выдох – мой выдох‚ но я не уловил момента‚ когда ты отделился от меня и встал рядом‚ я этого просто не заметил‚ потому что мне было некогда‚ потому что я спешил. И поначалу казалось‚ это я ухожу от тебя‚ я бегу куда-то‚ куда надо и куда стоит бежать. Не только я – все бежали‚ толкая друг друга в спины‚ толкая в спину самих себя‚ а ты стоял на месте и смотрел вслед. Ты стоял не один: вас было много‚ потому что нас было много. Вы смотрели нам вслед и молчали. Только губы беззвучно шевелились. А может‚ мы не слышали ваших слов: бежишь-шумишь‚ шум – это доказательство‚ шум – оправдание‚ шум – это цель. Не шумит тот‚ кто ничего не делает. И бежать без тебя было легче‚ спокойнее‚ иногда выгоднее. А потом вместо тебя пришли другие: мой вдох – их вдох‚ мой выдох – их выдох‚ и я опять не уловил момента‚ когда они заняли твое место. Природа не терпит пустоты‚ – так нас учили в детстве‚ – и если от тебя ушел застенчивый‚ его место займет хам‚ если ты прогнал доброго‚ ты принял злого‚ и вместо честного человека жди проходимца. Орда. Дикая орда. Топчем самих себя. Это страшно: мы под копытами. И незаметно: копыта – это мы.
Где ты‚ мой милый‚ мой застенчивый друг? Куда ты уходишь‚ куда ты ушел от меня? Было время – ты свистел у меня под окнами‚ и я знал‚ что это идешь ты. Давно уже не слышу знакомого свиста‚ давно не знаю‚ что с тобой. Бродишь ли ты‚ как раньше‚ теплыми вечерами по тихим‚ пустынным переулкам‚ когда тополиный пух легкими прядями ложится на мостовую и сдувается ветром в непрерывную полосу вдоль бортика тротуара? Ребятишки поджигают его‚ и фыркающий огонек резво бежит по переулку под детский визг и пронзительные крики. Во дворе горит костер‚ кто-то качается на качелях‚ и черные силуэты – летучие мыши – беззвучно проносятся на фоне огня, исчезая в темноте‚ чтобы снова появиться и снова исчезнуть. Из окна вылетает папироса‚ ударяется о подоконник и‚ рассыпавшись в сноп быстрых искр‚ плавно летит вниз‚ кружась пропеллером. Начинается дождь‚ неторопливо‚ крупными каплями‚ как бой гигантских часов. В трамвае открыты все окна. Ветер гуляет в трамвае‚ и вместе с ветром белыми прерывистыми струйками проносится через вагоны тополиный пух. Легкий‚ воздушный‚ захлебнувшийся ветром трамвай идет по мосту‚ и черный от дождя асфальт на середине моста неожиданно становится пятнистым‚ а потом и совсем серым. Это граница дождя‚ его предел‚ будто река делит город на две части. Ты въезжаешь в иной город‚ как в чужую страну‚ и с любопытством проходишь по улицам‚ прижимаясь к стенам домов. Ты всегда прижимаешься к стенам в отличие от тех‚ кто идет посреди тротуара‚ гордо подняв голову. Это на них обращено всеобщее внимание‚ это их замечают и отличают в первую очередь‚ а тебя будто нет на свете. Но ты есть: ты с краю‚ ты около стеночек. "Не стыдись! Не смей стыдиться!.. Сегодня здесь стыжусь я. И вообще‚ там‚ где есть я‚ стыжусь я. Ты – мой заместитель..."
Где ты‚ мой милый‚ мой застенчивый друг? Куда ты уходишь‚ куда ты ушел от меня? Я забыл твой голос‚ лицо‚ твою походку. У меня мало твоих фотографий‚ – ты не любил сниматься‚ – да и что может сказать фотография? Я беру в руки лист глянцевой бумаги. Вглядываюсь в чужое лицо. Ищу в нем себя и не нахожу. Куда девались прежние мысли‚ чувства‚ побуждения? Вот они были‚ а вот их нет. Пропали‚ растворились постепенно‚ без всяких усилий. Колоннами – колоннами – стройными колоннами... Как банально мы умираем! Как банально – просто жуть! И трубы не трубят‚ и знамена не склоняют‚ и орудия не салютуют. Во мне ничего не осталось от тебя. Только тоска. Тоска по тебе. Тоска по себе. Где ты?.. Где ты‚ мой милый?.. мой застенчивый?.. мой друг?.. Куда ты уходишь?.. Куда ты ушел?.. Воздуху! Воз-ду-ху...
– Скорая? Скорее!..
– Фамилия?
– Хоботков.
– Имя‚ отчество?
– Константин Сергеевич.
– Возраст?
– Тридцать шесть.
– Ждите машину.
Далеко внизу‚ на фоне зеленых беспорядочных пятен земли летели белые черточки – птицы. Самолет их настиг и обогнал‚ и сверху казалось‚ будто птицы улетают от нас хвостами вперед. Потом они врезались в облака‚ подсвеченные солнцем‚ на мгновение вспыхнули нестерпимо розовым светом и исчезли‚ будто сгорели. А когда остались позади завалы облаков‚ по светлому еще небу свободно и вольно поплыли в сторону заката розовые гуси. Огромные‚ легкие‚ перистые. Каждый в полнеба. Я улетал от них или они улетали от меня?..
Где-то там‚ позади‚ остался лес‚ лапчатый и мохнатый‚ блестящая на солнце лыжня‚ нестерпимая резь в глазах‚ холодок в горле‚ будто непрерывно пьешь зимнюю‚ студеную воду‚ пьешь и никак не напьешься. С ходу сошел с лыжни‚ зарылся в снег‚ дурашливо вскидывая ноги‚ вбежал в березнячок. Кричал. Глупо махал руками. Петлял между березками. Хрустел желтоватым‚ льдинисто-ломким настом. Истоптал весь‚ запыхался‚ раскинул руки‚ плашмя упал в рыхлый‚ рассыпчатый снег‚ зарылся лицом‚ затих. Лежал неподвижно‚ перед открытыми в снегу глазами плясали серебряные иглы‚ сразу же занемел лоб и скулы‚ холодок из горла ушел глубоко внутрь. Потом встал и, не отряхиваясь‚ ушел по бесконечной лыжне‚ а на снегу остался лежать человек с раскинутыми руками‚ буква Т‚ знак разрешаемой посадки. Я оглядываюсь назад и вижу его до сих пор, где-то рядом‚ поблизости. Стоит только протянуть руку‚ и ты до него дотронешься. Стоит только позвать‚ и ты услышишь ответ. Как приглушенный крик восторга‚ как далекое эхо‚ умирающий над беспредельными просторами звук...
После меня остается черная‚ залитая водой полоса асфальта‚ вскипающие от дождя лужи‚ захлебывающиеся водостоки‚ гремящий‚ подпрыгивающий на скорости грузовик. Мы сидели на дне кузова‚ прижавшись к кабине‚ коленями в подбородок‚ и косой срез дождя шел от верха кабины до наших ног. Кругом – сверху‚ снизу‚ с боков – ревела и рокотала вода‚ а мы – чудом сухие – сидели в шалаше с покатой крышей‚ а крышей шалаша был дождь и стенами – тоже дождь. Грузовик шел на предельной скорости‚ от колес заворачивались буруны‚ и когда он притормаживал‚ покатая крыша дождя уменьшала наклон и неумолимо приближалась к нашим ногам‚ а с боков срывались злые струи, резко хлестали по лицу. От Сокола до Белорусского вокзала летели мы‚ сухие‚ в сплошных потоках воды и грохота‚ под жгутами молний‚ сердце замирало в азарте‚ красный‚ яростный глаз светофора-циклопа мгновенно добрел и пропускал без остановок: остановка – смерть‚ а мы хохотали‚ тесно прижавшись друг к другу‚ слившись воедино‚ чужие‚ незнакомые до дождя люди. Ее волосы падали мне на лицо‚ ее глаза были около моих глаз‚ ее платье‚ будто она сама‚ билось и трепетало на ветру‚ и стены шалаша неумолимо надвигались на нас. За Белорусским вокзалом мы вырвались из-под тучи‚ грузовик сразу встал‚ шофер хрипло и возбужденно заорал из окошка: "Живы‚ голубчики?" Живы‚ живы‚ еще как живы!..
Мы прибегали на пляж‚ быстро‚ наперегонки раздевались‚ в азарте кидались в воду‚ задыхаясь‚ плыли к буйкам. Я подныривал‚ переворачивался на спину‚ смотрел снизу вверх на легкий‚ колеблющийся силуэт‚ на солнечные блики вокруг призрачного тела‚ на цветные пятна купальника. Раскидывал руки и медленно‚ не отрывая глаз‚ опускался вниз‚ на дно. Потом всплывал‚ обхватывал под водой ноги‚ прижимался лицом‚ и грудь разрывалась от пронзительной радости или от нехватки воздуха...
Обратно ехали в поезде. Выбегали на каждой станции‚ покупали пироги‚ арбузы‚ цыплят‚ торопливо глотали в станционных буфетах горячий‚ огненно-красный борщ‚ набивали в карманы огурцы‚ помидоры‚ яблоки‚ бежали за вагоном‚ прыгали на ходу. И всю дорогу до Москвы ели‚ ели‚ ели... Сосед по купе‚ не старый еще‚ тощий‚ унылый язвенник‚ человек без аппетита‚ с вечным привкусом во рту от торопливых обедов и беспорядочных пьянок‚ с тоскливым раздражением смотрел на это азартное буйство молодых‚ здоровых желудков.
Не дай Бог потерять аппетит!
Не дай Бог...
Прежде всего появляется озабоченность. Ты еще веселый‚ но озабоченно-веселый. Ты еще жизнерадостный‚ но озабоченно-жизнерадостный. Ты еще легкомысленно-молодой‚ но у тебя уже стареют глаза. Прежде всего – глаза. Потом остальное.
Это проходит незаметно. Как облысение. Омертвение клеток. Вялость мысли. Дряблость кожи и желаний.
И вот ты уже разучился радоваться успехам друзей. И встречать день с неясной надеждой. Улыбаться в ответ на чью-то улыбку. Сожалеть об упущенном. Шелухой отбрасывать несущественное.
И вот ты уже перестал доверять. По-детски‚ неоглядно.
И тебе уже не хочется искупаться ночью в реке. И пробежаться босиком по рассветной луговой траве. И по вечерам‚ лежа в кровати‚ ты не произносишь речи. И не летаешь во сне. Так‚ подскакиваешь помаленьку. И давно уже не завидуешь птицам. Когда птица спит‚ она накрывается крылом. Сверху крыло‚ снизу крыло‚ а в середине птица. Как в ладошках. Как в детстве. И снятся легкие‚ прозрачные сны.
И вот ты уже разучился сопереживать. Не ты один: мы все разучились. Не тронутые чужой бедой‚ не обласканные чужим сочувствием. Одни собаки еще сопереживают. Одни только собаки. И хорошо‚ если мы веселы: собака развеселит еще больше. Но если мы грустны‚ можно застрелиться под ее сочувствующим глазом. Можно просто застрелиться! Или застрелить собаку.
И вот ты уже подвел итог‚ во всем разобрался, загодя стал готовиться к зиме. Так деревенские с лета еще готовят дрова‚ засыпают картошку в подпол‚ квасят капусту. А мы-то‚ мы‚ в наши молодые тридцать шесть! Когда силы еще не растрачены‚ время не утеряно‚ дела не переделаны... Не мешайте нам. Мы уже готовимся. К долгой зиме.
– Значит‚ всё?
– Все.
Я ухожу в себя‚ в квартиру‚ в мебель‚ в керамику‚ в туристы‚ в альпинисты‚ в скалолазы‚ в детективные романы‚ в марки‚ в значки‚ в спичечные этикетки‚ в дачи‚ в сады-огороды‚ в театры‚ в концертные залы‚ в пьянство‚ в разврат‚ в обжорство ("Я ем. Следовательно‚ я существую.")‚ в йоги‚ в "моржи"‚ в теннис‚ в преферанс‚ в лыжи‚ в коньки‚ в лошадиные бега‚ в церковь‚ в телевизор‚ в работу‚ в курилку‚ в анекдоты‚ в ханжество‚ в равнодушие‚ в карьеризм‚ в детей‚ в охоту‚ в рыбную ловлю‚ в выпиливание‚ в вышивание‚ в столярничество‚ в игру на гитаре‚ в шахматы‚ в домино‚ в автомобиль‚ в мотоцикл‚ в тоску‚ в безделие...
Мне есть куда уходить‚ но приходить мне некуда‚ и я никуда не пришел.
Вера Гавриловна‚ мама Кости‚ – пенсионер. Подал заявление ее старый‚ бессменный начальник‚ и она подала. У начальника глубокий склероз‚ распад полный. Работал – держался‚ ушел – расслабился. Плохо говорит‚ с трудом понимает‚ заговаривается‚ теряет память‚ без причины плачет. Сколько нервов потратил за годы службы: сплошные авралы. Сколько ночей просидел в министерстве в ожидании звонка сверху: нужен – не нужен‚ сиди до случая. А сколько раз их сливали‚ разукрупняли‚ сокращали‚ реорганизовывали: "В целях дальнейшего улучшения..." Еще хорошо‚ что до пенсии дожил. Пенсия есть‚ а здоровья нет. Ходит Вера Гавриловна к своему бывшему начальнику‚ помогает его жене за ним ухаживать. Ходит к сыну Косте – тоже помогает. И всё быстро‚ всё скоро‚ бегом. Когда в квартире звонит телефон‚ она первой хватает трубку‚ торопливо отвечает: "Алло!" Будто пробегала в этот момент мимо‚ остановилась на секунду, сейчас побежит дальше. Ходила на Палашевский рынок‚ пожалела закутанную‚ обмерзшую‚ закоченевшую над мешками сиплую тетку. Купила у нее картошки‚ сбегала домой‚ наварила кастрюлю‚ положила масла‚ огурчиков‚ налила горячего чаю в термос‚ принесла на рынок. У тетки руки не сгибались‚ еле отогрела пальцы над стаканом с чаем. Даже всплакнула тетка от непривычного чужого участия. Даже насторожилась от такой заботы: не понимала причины. Сидит Вера Гавриловна вечерами у телевизора‚ передачи смотрит. Когда на экране показывают немцев‚ выключает телевизор‚ забивается в угол дивана‚ сидит-тоскует. А у самой‚ как прежде‚ никогда ничего не болит‚ никому ни на что не жалуется. Пока живы родители‚ они прикрывают своих детей. Дети позади‚ за спиной‚ в безопасности. Умирают родители – дети переходят в первый незащищенный ряд.
Сергей Сергеевич‚ отец Кости‚ тоже пенсионер. Ушел с работы‚ изнывал от безделья‚ каждое утро вставал с головной болью‚ чем бы заполнить день‚ челноком мотался по бульвару‚ туда-обратно‚ туда-обратно... "Мне сто лет‚ – говорил. – Теперь уже сто". Потом купил чертежную доску‚ с утра укладывал ее на обеденный стол‚ придумал иной способ стыковки строительных блоков. Показывал в проектном институте‚ пробивал в министерстве‚ полгода уговаривал знакомого директора‚ чтобы сделали опытную партию. Ездит Сергей Сергеевич по стройкам‚ показывает образцы‚ неделями в поездках пропадает. Ест на ходу‚ спит где попало. Человек делает дело. Человек доволен. В том году хотели праздновать семьдесят пять лет‚ но он не дал. "Мне – двадцать шесть. Мне опять двадцать шесть!"
Тетя Мотя‚ богомолка‚ кликуша‚ совсем старая стала. Не по годам‚ – годы у нее несчитанные‚ – по здоровью. Приползает из церкви‚ запахи из чужих кастрюль нюхает: "Супчику я бы поела..." Ей и отольют. Поест – и на лежанку. Коричневые узловатые руки поверх одеяла‚ кожа в темных пятнах отстает мешочком‚ пальцы скрюченные‚ как у курицы. Ждет тетя Мотя своего часа‚ когда опустятся с небес светлые ангелы‚ заберут с собой. Давно ждет‚ уж который год. Теперь‚ должно быть‚ скоро. А пока отдыхает перед дальней дорогой‚ комнату свою оглядывает – иконы‚ табуретку‚ стол под салфеткой‚ вздыхает от умиления. "По богатому я бедная‚ а по бедному богатая".
Хаймертдинов‚ муж Самарьи‚ умер сразу‚ как только вышел на заслуженный отдых‚ не успел даже пенсией попользоваться. Ничем‚ вроде‚ не болел‚ ни от чего и умер. Вечером лег‚ утром не встал. Легкая смерть‚ соседям на зависть. Самарья устроила по мужу поминки. Собрались соседи‚ выпили по рюмочке‚ помянули негромкую жизнь тихим словом. Мужчины по комнатам разошлись‚ женщины помогли вымыть посуду. Самарья теперь тоже на пенсии. Зимой сидит на бульваре‚ воздухом дышит‚ летом выезжает с пионерским лагерем – тоже дышит. Ребята в лагере рослые‚ здоровые‚ не то‚ что раньше. Особенно девочки. Выстраиваются на линейке: на правом фланге девочки. Девочка‚ девочка‚ девочка‚ а уж потом мальчик. Днем бегают в шортах‚ в майках – не поймешь где кто‚ а вечером приоденутся‚ формы свои подчеркнут: в седьмом классе‚ дети еще‚ а хоть теперь замуж. За ними‚ за теперешними‚ глаз да глаз нужен. Да разве уследишь? Никакого персонала на это не хватит. Одна надежда на их пионерскую сознательность.
Дядя Паша и тетя Шура‚ Нинкины родители‚ тоже на пенсии. Дядя Паша в последний раз утвердил планы клубных кружков‚ посидел на репетиции танцевального коллектива: девки молодые‚ горячие‚ закружатся – всё видать‚ нехотя сдал дела своему заместителю. Теперь ходит в домовый комитет‚ выбрали дядю Пашу председателем. Сбылась наконец вековая мечта. Он председатель‚ а тетя Шура – простая жиличка. К концу жизни обогнал ее дядя Паша по должности‚ и потому относится к ней небрежно‚ без былого почтения. Занял сразу же диван-кровать‚ переселил тетю Шуру на узкую кушетку. Важно ходит по дому‚ говорит мудро‚ загадочно‚ будто всё знает‚ будто имеет сведения с самого верха‚ по прямому проводу. "Учтите‚ – говорит‚ – скоро мы будем их развенчивать..." А кого "их" – не говорит‚ за что развенчивать – не говорит тоже. Мелкий человек‚ дядя Паша. По жизни прошел‚ а ума не набрался.
Перед каждым праздником получает тетя Шура приглашение с родной фабрики. Приходят на вечер старые работницы‚ сидят в президиуме‚ потом остаются на ужин и танцы. Раньше были на фабрике бабы‚ теперь – девочки. У всех косметика‚ у всех маникюр‚ платья настолько выше колен‚ что в них можно только стоять‚ а садиться нельзя – стыдно. Старые работницы шепчутся‚ губы поджимают укоризненно‚ а тете Шуре нравится. Она и сама в молодые годы голая на печке спала – девки удивлялись‚ до первого льда в речку лазила‚ после бани в снег ложилась – силу свою укрощала. Жаль‚ что не было в ее время такой моды‚ да и возможностей тоже не было. Развивалась тогда группа А – производство средств производства‚ в ущерб группе Б – производству продуктов потребления. А если уж говорить точнее‚ то не на букве Б стояли продукты потребления‚ а где-то в конце алфавита‚ на букве Я.
Зато Нинка с мужем цветут от полноты жизни. Пятеро детей – вещь неслыханная по нашим временам. И парни‚ и девки. Дети в одной комнате‚ Нинка с мужем в другой‚ и никого из них к себе не пускает. Она еще молодая‚ муж молодой. Они жить хотят. "Давайте еще парочку"‚ – подзадоривают приятели. "Всё‚ – объявила Нинка после пятого. – Закрываем это дело". Летом рассует детей по лагерям‚ по детским садам‚ а сама с мужем в Крым или на Кавказ. Берут отпуск‚ забираются в самую глухомань‚ ставят палатку‚ целый месяц валяются на солнцепеке‚ прогреваются до костей‚ набирают солнышка на зиму‚ а когда приходит пора возвращаться – ногам тесно в ботинках.
Так уж теперь повелось: к концу недели многие устраивают походы с тяжеленными рюкзаками. Вышагивают немереные километры‚ забираются черт-те куда‚ всю свою энергию вбивают в расстояния‚ а потом разводят костер‚ подвешивают котелок‚ молча смотрят в огонь. И думать ни о чем не надо: после большого перехода мысли тягучие‚ незначительные. В понедельник еле до работы доползают‚ к среде в себя приходят‚ в пятницу вечером всё сначала: рюкзаки на плечи – и на электричку. А в электричке полно молодых‚ неженатых. Дома – родители‚ дома тесно и некуда уединиться‚ а тут надели джинсы‚ брезентовые куртки‚ доехали до первых кустов‚ выпили‚ попели песни‚ разошлись парами по палаткам. Что еще надо?..
Петя Лапушкин‚ всемирно известный цирковой артист‚ ушел от бывшей жены Тоси. Теперь у него новая жена – редактор‚ не чета старой. Курит сигареты в расписном мундштуке‚ одевается по парижской моде. У нее запросы‚ у нее интеллект‚ у нее самомнение. Будто не она его жена‚ а он муж жены всемирно известного циркового артиста. В редакции‚ где она работает‚ одни женщины. Стандартный вариант: все разведенные‚ все с детьми. Неустроенные женщины с вопрошающими глазами. Что-то разборчива стала нынче интеллигенция‚ что-то всё время ищет и никак не может найти. А разведенные жены наводят красоту из последних средств‚ держатся из последних сил‚ независимо дымят сигаретами: всю редакцию прокоптили. Сначала слабенькие сигареты‚ с фильтром‚ потом покрепче – "Шипка"‚ "Памир"‚ а там и до махорки рукой подать.
Последние годы Петя Лапушкин не вылезал из-за границы‚ месяцами пропадал на гастролях: ел московскую копченую колбасу‚ тайком от горничных варил в номере суп из пакетиков‚ жарил яичницу на утюге – почти цирковой номер‚ экономил валюту. Возвращался – привозил вещи‚ джерси-нейлоны: что в дом‚ что на продажу. Теперь Петя Лапушкин не выступает. Теперь он режиссер‚ постановщик цирковых номеров и целых представлений. Седой‚ солидный мужчина: прекрасный костюм‚ на пальце перстень‚ слова умные произносит: задача‚ сверхзадача‚ сквозное действие‚ подтекст. Жена-редактор натаскала. Сначала было трудно‚ сбивался Петя на цирковой жаргон‚ путался в терминах‚ потом пообвык. С авторами беседует‚ указания дает. "Хорошо бы‚ – говорит клоунам‚ – чтобы позитив шел через негатив..." Клоуны соглашаются. Действительно‚ хорошо бы. А как?
Бывшая жена его Тося работает на телеграфе‚ принимает телеграммы по телефону: "Сердечно поздравляем..."‚ "Дорогую и любимую..."‚ "Обнимаю‚ целую..."‚ "Счастья‚ здоровья‚ радости..." Перед праздниками и Новым годом телефоны‚ как оглашенные. Наслушается Тося нежностей всяких‚ сюсюканья‚ красивых слов‚ – их не только слушать – их повторять надо‚ чтобы‚ не дай Бог‚ ошибка не вкралась‚ – а после смены такое ощущение‚ будто в одиночку съела огромный кремовый торт. И жизнь у Тоси скучная‚ без ласки. Нерегулярно ходит к ней сослуживец‚ техник по аппаратуре‚ солидный женатый человек. Полбутылки белой‚ грибочки‚ огурчики‚ колбаска‚ чай с вареньем. На полчаса запирает дверь в комнату‚ потом до метро провожает. Он едет к семье‚ она возвращается домой. А наутро всё сначала: "Дорогую‚ любимую..."‚ "Счастья‚ здоровья‚ радости..."‚ "Целую‚ целую‚ целую..." Столько красивых слов на работе – и ни одного дома.
Сережка Лапушкин‚ ее сын‚ в прошлом году окончил школу. Учился плохо‚ лениво‚ без интереса к любым наукам. Не шумел‚ не хулиганил: унылый‚ равнодушно злой парень‚ холодный‚ как собачий нос. Почему-то решили‚ что дети перегружены учебой‚ и по сему случаю отменили многие экзамены‚ ввели "дни здоровья" и прочие поблажки‚ что не способствовало увеличению знаний у подрастающего поколения. У Сережки Лапушкина‚ во всяком случае‚ не способствовало. Когда отец приезжал с гастролей‚ водил Сережку в цирк‚ показывал конюшни‚ знакомил со знаменитостями‚ давал билеты на просмотры. Как-то само собой подразумевалось‚ что Сережка тоже пойдет в артисты‚ а для человека искусства важны не школьные знания – важна его индивидуальность. Их подобралась группа: яркие индивидуальности‚ будущие гении. Угрюмые‚ презирающие друг друга мальчики и нервно-возбужденные девочки‚ которые метались между желанием встать над примитивной толпой с ее банальными условностями и боязнью потерять невинность. Ходили на просмотры‚ особняком стояли в фойе‚ свысока оглядывали прочую случайную публику‚ постепенно созревали для великих дел.
После школы Сережка Лапушкин подал документы на актерский факультет‚ но срезался сразу же‚ на первом просмотре. Таланта не оказалось‚ и появление его в ближайшее время не предвидится. Скоро возьмут в армию‚ а пока работает‚ ездит униформистом в бригаде "Цирк на сцене". Возит их администратор‚ шустрый‚ остроумно пошлый человек‚ великий мастер организовывать взрослые и детские концерты. "Я очень люблю детей. В каждом из них заложено по пятьдесят копеек". В маленьком городишке на Сахалине дети радостно пели вместе с певицей: "Пусть всегда будет мама! Пусть всегда буду я!" Дети пели и дирижировали‚ а два первых ряда плакали. Два ряда детдомовских детей плакали навзрыд посреди самозабвенно поющего зала – "Пусть всегда будет мама!" – и у певицы на сцене срывался голос‚ толстая еврейка-аккомпаниаторша залила слезами все клавиши, а Сережка-балбес обхохотался с дружками за кулисами.
Жизнь у Сережки легкая‚ примитивно беззаботная: что ни неделя – новый город‚ новая гостиница. Первым делом выходят на улицу‚ знакомятся с девочками. Два варианта. Всего два варианта. "Девушка‚ вы не против знакомства на улице?" – "Не против". – "Я тоже..." Далее что угодно‚ только без остановок. "Девушка‚ вы не против знакомства на улице?" – "Против". – "Я тоже. Но у меня нет другого способа познакомиться с вами..." Опять что угодно‚ только без остановок. Знакомятся с девочками‚ приглашают в номер‚ подпаивают‚ коллективно развлекаются. Никаких тайн‚ никаких откровений: половые отношения на уровне обезьяньего питомника. Выступали в клубе далекого рыбозавода‚ после концерта остались на танцы. Кучкой стояли у стены‚ презрительно оглядывали местных‚ а потом Сережка пошел приглашать девушку. Пока танцевал с ней‚ пока нашептывал на ушко‚ расстегнул на спине все пуговки‚ оголил чуть не до пояса. Ребята радостно загоготали‚ заверещали‚ захрюкали‚ – Сережка победителем возвращался к своим‚ – а девушка догнала его‚ повернула за плечи‚ ударила ребром жесткой ладони по носу. Была драка: резкая‚ жестокая‚ стульями‚ палками‚ железными прутьями. Местные дрались молча‚ без мата и ругани‚ чем удивили и испугали приезжих. Их выкинули из клуба‚ и Сережка Лапушкин‚ размазывая по лицу кровь‚ срываясь на визг‚ зло орал в выбитое окно: "Мы завтра уедем отсюда‚ понял? Мы уедем‚ а вы тут останетесь!.."
Экштат Софья Ароновна всё так же работает в поликлинике. Тридцать пять лет на одном месте. Это сколько же зубов она вырвала – не счесть! Лечился у нее киноработник‚ молодой‚ но ответственный. Когда отпустила боль‚ заявил от избытка чувств: "О вас‚ Софья Ароновна‚ фильмы нужно снимать". А она не возражает. Если нужно‚ снимайте. Вам виднее‚ про кого снимать‚ про кого не снимать. Так ведь если бы у него постоянно зубы болели, а то когда он еще про Софью Ароновну вспомнит? Шла с работы‚ увидала в подворотне мужика без ног‚ с кожаной подушкой на асфальте‚ бросила пятачок в протянутую кепку. "Не надо‚ мамаша‚ – с сиплой снисходительностью сказал мужик. – Оставь себе на сахарок". – "Ну‚ почему же... – громко‚ на всю улицу‚ обиделась Софья Ароновна. – Я еще работаю". А Экштат Семен Михайлович уже и позабыл‚ когда он в аптеке за окошком сидел. Стал нелюдимым‚ бреется редко‚ забросил любимую коллекцию‚ характеризующую его‚ Экштата Семена Михайловича‚ жизнь. Плохо слышит‚ пользуется слуховым аппаратом. Выходит на улицу‚ садится на скамейку‚ подсаживаются еще пенсионеры. Они беседуют‚ жизнь свою вспоминают‚ а он выключает слуховой аппарат‚ смотрит на шевелящиеся губы‚ потом говорит сердито‚ поперек: "А! Не морочьте мне голову..."‚ и уходит. Предлагали ему оперироваться‚ чтобы слух улучшить‚ да он не согласился. "Так я хотя бы могу вас выключить..." И петь Семен Михайлович уже не поет. Не заливается кантором‚ не мурлычет себе под нос. Его песня кончилась.
На бульваре теперь пустовато‚ детей мало‚ одни пенсионеры. Нянек почти нет‚ исчезли няньки‚ как класс‚ а сидит на бульваре тетя Клава‚ в одиночку обслуживает население. Два раза в день подбрасывают ей детей‚ и она с ними гуляет‚ и коляска у нее есть‚ куда кладут грудного ребенка‚ но даже тетя Клава жалуется на недобор. Молодежь получила квартиры‚ ушла из центра. Раньше Черемушки были на краю света‚ а теперь Беляево-Богородское‚ Фили-Мазилово‚ Хорошево-Мневники. Дальняя даль‚ довоенные дачные места. После работы расползаются люди по окраинам и обратно в центр‚ в театр или на концерт‚ ни за что не выманить.
Манечка, дочь Экштатов, и муж Натан построили кооперативную квартиру в Химках-Ховрино. Воздух‚ лес‚ водохранилище под боком‚ рассрочка на пятнадцать лет. У Манечки финский гарнитур‚ торшер‚ бра‚ коллекция свечей‚ портрет Хемингуэя. Приходят гости‚ говорят о поэзии‚ слушают музыку‚ пьют кофе из керамического сервиза. Ходит вокруг ангорская кошка‚ трется о ноги. Ласковая‚ воспитанная: родословная‚ как у хорошего князя. В интеллигентной семье и кошка – интеллигент. Тон в квартире задает Манечка‚ а муж ее с получки идет с инженерной братией в соседнюю шашлычную‚ отводит душу в разговорах. Шашлычная вся из стекла‚ внутри черные стены и на них – белые‚ толстые веревки зигзагами. Когда Хрущев боролся с абстракционизмом‚ веревки сняли‚ на стены набили полки и установили великое множество глиняных мисок. Глина – это уже пройденный этап‚ а веревка – пока что модерн. В шашлычной разговоры немудреные. Про футбол‚ хоккей‚ женщин и телевизионные передачи. Сидят инженеры-механики‚ языки чешут. Такой вокруг прогресс науки и техники‚ что невозможно разобраться даже в популярном изложении‚ и мы уже заискиваем перед монтером‚ который приходит чинить наш телевизор. Наука так далеко ушла вперед‚ что все от нее отстали. Нечего даже пытаться догонять. Муж Манечки‚ Натан‚ давно уже не пытается.
Дима Крикун‚ сын Манечки‚ остроумный молодой человек‚ бессменный капитан школьных острословов. "Приток Волги?" – "Ока". – "Вулкан в Мексике?" – "Попокатепетль". – "Как звали Рамзеса Третьего?" – "Рамзес Третий". Уже в девятом классе Дима заявил на уроке литературы‚ что не признаёт И. С. Тургенева‚ потому что Тургенев скучен‚ однообразен и мало дает ему‚ Диме Крикуну‚ информации. Учитель литературы очень огорчился‚ прочитал лекцию о классиках‚ приводил примеры‚ наизусть зачитывал отрывки. "А почему это я должен их всех любить? – запальчиво спросил Дима. – Тургенев тоже‚ наверно‚ не каждого признавал". И учитель позавидовал его категоричности. Что-то‚ видно‚ стронулось с места‚ потому что гениями прежде считались те‚ кого рекомендовали в гении‚ и собственные суждения по этому поводу даже не возникали. А Дима уже предъявляет претензии своим родителям‚ что не научили в детском возрасте отличать хорошее от плохого‚ искусственное от естественного‚ настоящее от мнимого‚ дутое от великого‚ правду от лжи. А он должен теперь перестраиваться‚ переоценивать‚ переосмысливать понятия и принципы‚ тратить на это лучшие молодые годы‚ ценную психическую энергию. Как будто родители виноваты. А кто тогда виноват?
Веня Вдовых‚ зять Лопатина Николая Васильевича‚ получил от завода огородный участок‚ поставил дом-курятник‚ приезжает в пятницу вечером‚ хватает лопату‚ жадно вгрызается в землю. Вокруг сто домов‚ сто заборов‚ и все вкалывают до седьмого пота безо всяких обязательств. Ляля Лопатина приезжает на выходной‚ целый день лежит в шезлонге‚ дремлет. Уже ей за сорок‚ а всё такая же гладкая‚ пышная‚ без единой морщины‚ и всё так же мужчины пристают на улице. Раньше приставали молодые мужчины‚ теперь – пожилые. Спокойная‚ равнодушная‚ все волнения мира ей до пуговицы. Дальше не пустит. Лопатин Николай Васильевич‚ заядлый садовник‚ живет на участке с апреля до первых морозов. Разводит цветы‚ ухаживает за яблонями‚ сидит по вечерам на скамейке‚ сложив руки на коленях, глядя на заходящее солнце. Вот стоят деревья‚ которые он посадил‚ плодоносит земля‚ которую он вскопал‚ вот раскинулись шесть соток его гордости и его умиления. В пожилые годы мы имеем право на гордость и умиление. Иначе зачем нам даны пожилые годы?
Галя Вдовых‚ внучка Лопатина Николая Васильевича‚ одаренная девочка. Поет‚ рисует‚ пишет стихи – вся в бабку‚ в боярский род. Есть у Гали друг‚ тихий‚ незаметный мальчик‚ который отчаянно подошел к ней на улице‚ поздоровался‚ храбро предложил: "Давайте на "ты"..." – "Давай"‚ – согласилась Галя и доверчиво взглянула огромными глазами-зрачками. В ее глаза нельзя долго смотреть‚ потому что видишь человека целиком‚ без внешних покровов‚ будто подглядываешь за ним в замочную скважину. По субботам Галя со своим другом едут в центр‚ бродят по пустынным переулкам‚ взявшись за руки‚ вышагивают километры‚ и он‚ тайком от нее‚ храбро сжимает в кармане большой охотничий нож. По воскресеньям уезжают за город‚ сходят на любимой платформе. Платформа построена прямо в лесу‚ травяная дорожка исчезает среди деревьев‚ и кажется‚ будто поезд остановился только для того‚ чтобы человек вышел из вагона и затерялся в лесу. Они гуляют долго‚ до самого вечера‚ отдыхают на поваленных деревьях‚ и красное солнце прямо на глазах опускается на просеку. Галя поет песни‚ читает стихи‚ а он слушает‚ уткнувшись подбородком в колени‚ неотрывно смотрит на нее. Встретятся взглядом‚ замрут‚ не моргая‚ разговаривают молча‚ без слов. Зимой берут лыжи, по целине пробираются к садовому домику ее отца. Топят печку‚ кипятят чай‚ всю ночь по очереди вскакивают с дивана‚ босиком бегут по застывшему полу‚ подбрасывают дрова‚ чтобы к утру не выстудило комнату. Все знают об их поездках – и дома‚ и в школе‚ но никто не сказал о Гале ничего худого. Что бы она ни делала‚ всё хорошо‚ всё чисто. Проводили в школе анкету: "Что ты хочешь от жизни?" Она написала крупно‚ поперек страницы: "Я хочу многого!" И подчеркнула толстым карандашом. На выпускном вечере выступала первой‚ волновалась: "Говорят‚ мы не знаем жизни. Это неверно. Мы не знаем ее плохих сторон. А кто сказал‚ что знать жизнь – это знать ее плохие стороны? Кто?"
Галя Вдовых изредка приезжает на старую квартиру‚ в комнату Лопатина Николая Васильевича. Комната заперта на замок‚ кабинет жены заперт отдельно‚ а в кабинете заперт еще и шкаф‚ будто никогда его не открывали‚ будто не хватали нервные пальцы небрежно исписанные листки. Галя снимает замки‚ открывает заветный шкаф‚ часами перебирает желтые‚ ломкие страницы. Потом ходит по комнате‚ прижимается лицом к холодному зеркалу‚ плачет‚ будто прощается навсегда с любимым человеком. И не разглядеть в старом‚ потускнелом зеркале‚ кого оно отражает.
А в квартире тихо‚ народу в квартире осталось мало. Одна‚ да одна‚ да двое‚ да еще двое: все пожилые, с хворобами. Свет в коридоре погашен‚ телефон звонит редко. Из всех поколений‚ живших до нас на земле‚ мы самые суровые, самые безжалостные к себе люди. Когда умирают наши близкие‚ мы не оставляем никаких надежд на встречу с ними в другом мире. Мы не верим в Бога‚ мы верим в прогресс науки‚ в победу над болезнями‚ в продленную до последнего предела человеческую жизнь. Наши предки об этом не подозревали. Они не могли не умирать. Для наших потомков это будет обыденно. Им не дадут умереть. Мы всё знаем и мало что можем. Нам обиднее во сто крат‚ ведь мы не доживем до этого всего несколько поколений. Мы жестоки сами к себе‚ и время жестоко к нам.
– Скорая? Ну‚ где же вы?..
– Фамилия?
– Вы уже спрашивали.
– Имя‚ отчество?
– Константин Сергеевич.
– Возраст?
– Тридцать шесть лет.
– Всё правильно. Ждите машину.
Мы идем по длинному конечному коридору меж рядами высоких стен‚ и никто не попадается на нашем пути. Лишь иногда в стенах встречаются окна‚ в которые заглядывают родные и близкие‚ случайные люди и доверенные лица. Одни из них перебегают от окошка к окошку и сопровождают нас до конца нашего коридора‚ другие стоят у своего окна и смотрят вслед‚ а третьи‚ как прохожие на улице‚ мимоходом бросают в окно нелюбопытный взгляд. "Как жизнь?" – спрашивают они‚ заглядывая в окна. "Как жизнь?" – спрашиваем мы их. И, не задумываясь‚ отвечаем: "Ничего. Нормально. Порядок". А как она‚ на самом деле‚ жизнь? И жизнь ли она? И полна ли она? И нужна ли она? Может‚ потому и спрашиваем друг друга‚ что бессознательно ищем подтверждения ее существования. "Как жизнь? Ну‚ как она‚ жизнь?.."
Бузотеры‚ бунтари‚ ниспровергатели – они тихо сходят в могилы под стандартные некрологи‚ а то и без них. Бузотеры – сгинули в тридцать седьмом. Бунтари – утихли в сорок девятом. Ниспровергатели – превратились в образцовых редакторов. Их успокоил страх. Их уравняла боязнь. Их обстригло время. И тихо они уходят. Мышами в подпол.
А мы-то‚ мы... В наши молодые тридцать шесть! Не постаравшись даже. Не попытавшись. Не шелохнувшись хотя бы для видимости!
– Дорогой‚ – утешаем друг друга‚ – что делать? Время нынче такое. Надо переждать.
Вот мы и ждем. Но время не переждешь. Оно не по нашим срокам. Нам отмерено‚ ему – нет. И вот нам уже по пояс‚ по горло‚ по уши‚ а время идет себе да идет. Оно не торопится. У него в запасе – вечность. И вот нам уже по макушку‚ и вот о нас говорят:
– Чуть-чуть не дотянул... Бедняга!
У меня‚ как у всех в общем зале‚ стол с тумбой‚ желтый стул на круглых ножках с лаковыми подтеками‚ которые так приятно отколупывать‚ карандаши "Пионер" №2‚ цена 1 копейка‚ блокноты серой бумаги в линейку‚ фирма "Восход"‚ цена 10 копеек‚ "Изготовлено из отходов"‚ и общий для всего зала телефон: "Частные разговоры в служебное время не разрешаются". Но каждый год в конце декабря мне выдают новый‚ перехваченный цветной бандеролькой настольный календарь. Как знак отличия. Один из тех мелких знаков‚ которые отличают простого человека от человека со значением. А я человек со значением. С небольшим значением. И поэтому мне выдают обычный‚ в черную краску‚ настольный календарь. А есть еще календари разноцветные‚ с водяными знаками‚ с золотым тиснением‚ и, очевидно‚ еще какие-то‚ о которых мы не подозреваем. И бандерольки на них‚ наверно‚ особенные. И стоят они на столах рядом со стаканчиками‚ а в стаканчиках карандаши, толстые‚ разноцветные‚ аккуратно заточенные: так и подмывает взять в руки и наложить резолюцию. И стол под сукном. Кресло с подлокотниками. Блокнот плотной глянцевой бумаги под толстым переплетом. Выстроенные в ряд‚ нацеленные в потолок ракеты-авторучки на мраморном постаменте. И, конечно же‚ телефоны. Черные. Разноцветные. С мигающими сигналами. Как много у нас‚ у штатских‚ знаков отличия! Не то‚ что у военных: две звездочки – лейтенант‚ четыре – капитан‚ папаха – полковник. Как будто мы‚ штатские‚ боимся‚ что не распознают‚ не разглядят‚ не поймут нашу роль и наше значение... Нашу роль! Наше значение!
Вот я уже на вершине‚ но я не ощутил подъема.
Вот я уже достиг потолка‚ но я не оторвался от пола.
Вот я уже в расцвете сил‚ но как их измерить?
Вот я уже счастливый‚ но с чем сравнить мое счастье?
Вот я уже всё видел‚ но много ли попадалось мне на глаза?
Вот у меня уже опыт‚ но я его не ощущаю.
Вот я уже всё знаю‚ но я не знаю ничего.
Вот я уже умер‚ но я еще не жил.
– Скорая?.. Скорее!
– Фамилия?
– Хоботков!
– Имя‚ отчество?
– Константин Сергеевич!
– Возраст?
– Тридцать шесть лет!
– Всё сходится. Ждите машину.
Простите нас‚ наши родители! Мы уходим раньше вас‚ и это высшая наша неблагодарность. Простите нас!
Простите нас‚ наши дети! Мы уходим от вас второпях‚ не сказав самого главного‚ будто трусливо убегаем от основного вопроса. Простите нас!
Простите нас‚ наши ученики! Если бы мы страстно и убежденно научили вас ошибочному‚ в этом был бы хоть какой-то смысл. Но где взять убежденность? Простите нас!
Простите нас‚ наши враги! Мы вяло и неумело боролись с вами‚ и не дали вам ощутить взахлеб ни радости победы‚ ни горечи поражения. Простите нас!
Простите нас‚ наши друзья! Вы остаетесь после нас‚ и на ваши плечи перекладываются все наши сомнения. Простите нас!
Простите нас‚ все остальные! Вас так много‚ что наш уход остается незамеченным. Нас так много‚ что вы не можете на всех обращать внимание. Простите нас! Прощаем вас!
"Скорая помощь" пронзительно взвывает‚ словно рывком сдергивает с тебя кожу.
"Скорая помощь" с воем идет по нескончаемому Садовому кольцу‚ по осевой полосе‚ на красный‚ желтый‚ на зеленый свет‚ а человек лежит на спине‚ человек глядит в окошко на потолке‚ и наверху проносятся провода‚ провода‚ переплетения проводов‚ перечеркивающие небо. А жить хочется – хочется‚ хочется‚ хочется! – жить очень хочется‚ жить хочется так‚ что не подобрать к этому никакого сравнения. И если одни все свои годы ждут смерти‚ то другие всю свою жизнь ждут жизни.
Ждут...
Ждут...
Ждут...
Ждут жизни.
Без четверти девять‚ распугав ребятишек‚ во двор въехала похоронная машина. Шофер‚ здоровенный мужик в мятом‚ рыжем пальто с оттопыренными‚ надорванными карманами‚ остался сидеть за рулем‚ уложив руки на баранке‚ а грузчик‚ мелкий‚ щуплый‚ в бесцветном от старости ватнике с вылезающей местами серой ватой‚ в стоптанных сапогах‚ в кепке до бровей‚ поднялся по лестнице на нужный этаж‚ сверился по бумажке‚ позвонил. Ему открыли и сразу засуетились‚ заволновались‚ заплакали‚ стали прощаться. Грузчик ждал на лестничной площадке‚ курил‚ потом сплюнул папиросу‚ растер сапогом по плитке пола‚ пошел вниз. Минут через десять они поднялись вдвоем‚ неся гроб. Шофер шел сзади‚ неодобрительно поглядывал на узкие лестничные переходы и короткие площадки‚ а, поднявшись‚ встал в распахнутых настежь дверях‚ уткнулся головой в притолоку‚ спокойно глядел на привычную ему суету и слезы‚ на судорожные попытки задержать последние минуты прощания.
– У нас на сегодня три рейса‚ – громко сказал шофер‚ и родственники отступили перед запланированной неотвратимостью.
Они спускались медленно‚ боясь оступиться‚ – впереди шофер‚ позади грузчик‚ – обтирали спинами беленые стены‚ с трудом разворачивались на площадках‚ сипло и натужно дышали‚ а родственники растерянно вертелись рядом‚ мешали. У подъезда ждала толпа: старушки со скорбными лицами часто крестились‚ возбужденные ребятишки перебегали с места на место‚ чтобы не пропустить самое интересное. Шофер залез в машину‚ принял гроб‚ закрепил ремнями‚ тяжело спрыгнул на землю. Они стояли вдвоем с грузчиком‚ курили‚ сплевывали‚ равнодушно оглядывали двор‚ дом‚ толпу‚ суетившихся у подъезда родственников.
– Документы взяли? – спросил шофер.
– Взяли...
Медленно‚ чтобы не задеть ребятишек‚ они развернулись около бака с мусором‚ выехали со двора‚ проехали чуть-чуть‚ встали. Грузчик выскочил из машины‚ шустро убежал за угол. Минут пять все сидели тихо‚ ждали‚ недоуменно переглядывались. Кто-то сморкался‚ кто-то задавленно всхлипывал. Потом грузчик выскочил из-за угла‚ побежал к машине. В руке батон‚ в кармане брюк – бутылка.
– Пообедать некогда‚ – угрюмо сказал шофер‚ и они поехали дальше.
Они ехали без остановок до самого кладбища. Грузчик жевал отломанную горбушку‚ шофер мрачно глядел вперед‚ родственники тихо переговаривались. Перед воротами кладбища шофер развернулся‚ затормозил‚ пошел открывать заднюю дверь. Родственники неумело подхватили гроб и‚ мешая друг другу‚ толкаясь‚ наступая на пятки‚ понесли в ворота. Один из них вытащил деньги‚ сунул шоферу в руку.
– Мало‚ – обиженно сказал тот‚ вертя бумажку между пальцами.
Родственник смутился‚ дал еще.
– Спасибочки!.. – неожиданно весело выкрикнул грузчик‚ и машина ушла обратно в город.
На сегодня у них осталось еще два рейса.
Стали ему копать могилу‚ а там кого только нет. Лежит в земле брат Лёка‚ девятнадцати лет; лежит няня‚ старая‚ морщинистая‚ ломаный мизинец буквой "Г"; лежит сын ее Николка – ни живой‚ ни мертвый‚ пропавший без вести на Смоленском направлении; лежит бабушка Циля Абрамовна со своим молитвенником; лежит сын ее Гриша‚ ласковый‚ почтительный; лежат дети его – двойняшки; лежат Кукины‚ муж и жена‚ арестованные в тридцать восьмом проклятом году; лежит Хаймертдинов с амбарной книгой‚ в которой подсчитаны все расходы за его грошовую‚ экономную жизнь; лежит жена Лопатина Николая Васильевича‚ боярских кровей; лежит добрый доктор Шапошников; лежат заключенные; лежат солдаты; лежат руки и ноги‚ отрезанные по госпиталям; лежат герои‚ успевшие стать героями; лежат герои‚ не успевшие ими стать; лежат невысказанные мысли‚ несбывшиеся надежды‚ неиспользованные возможности‚ нетронутые эмоции; лежат те‚ кто кормил тебя‚ поил‚ мыл‚ утешал в трудную минуту: беспокоился. Ты позабыл о них‚ но они живут в тебе частицей своей‚ а потом ты тоже уходишь‚ и твоя частица остается в следующих. Это и есть – мы. Мы все. И ничто другое. Ты‚ предыдущий‚ передаешь свое беспокойство последующему – в бессознательной надежде‚ что и он передаст по цепочке дальше. А если кто-то этого не сделает‚ рвется маленькая жилка в канате‚ на котором висим мы. Мы все. И не спасут тебя ни дела‚ ни служебные заслуги‚ которые тоже имеют значение‚ но значение второстепенное‚ а неуловимое состояние радостного беспокойства‚ передаваемое дальше. Пока бьет в тебе родничок‚ ты бессмертен. Заглох‚ затянуло песком‚ нет его – начинай потихоньку готовиться к смерти. Загодя‚ задолго‚ неминуемо. Еще впереди долгие годы‚ впереди – жизнь‚ но процесс уже начался‚ процесс уже идет.
Рабочие опустили гроб в могилу‚ выдернули веревки‚ отошли в сторону. Родственники бросили по комочку земли‚ посмотрели‚ как вырастает холмик‚ как приглаживают его лопатами‚ прикрывают венками‚ и медленно‚ словно нехотя‚ пошли к воротам. Мимо могил‚ по боковой дорожке‚ по главной аллее‚ быстрее‚ быстрее‚ быстрее‚ совсем быстро. Он пошел было за ними‚ но сразу отстал и остановился в воротах кладбища – дальше ворот нельзя‚ теперь ему место здесь‚ только здесь‚ – смотрел‚ как они бегут к автобусу‚ кричат водителю‚ чтобы подождал‚ прыгают на ходу...
Сто сорок четыре ступеньки: через две – через две – через три; бегом к остановке: автобус отходит – отходит – отходит; лестница вниз – подземный переход – переход – переход – лестница наверх; горохом по эскалатору – броском в вагон – из вагона на переход – с эскалатора в трамвай – с трамвая бегом – сомкнутыми колоннами – колоннами – колоннами – а насосы сосут и сосут – а колонны бегут и бегут – шаг в шаг – вдох-выдох – вдох-выдох – выдох – выдох – выдох – выдох – выдох – выдох – вдох!..
– Ты готов?
– Я готов.
– Побежали...
Москва‚ 1967 – 1969 гг.