Об авторе Проза


ВРАТА ИСХОДА НАШЕГО

Когда же выпустят нас?..

 – В 71 году Черновицы уже ехали вовсю. Я был там и не проявил к этому никакого интереса…
  – В шестидневную войну меня волновало одно: утвердят кандидатскую диссертацию или не утвердят…
   – Я решаю теперь: уехать или перейти в областную партийную газету…
   – И потом, вдруг, напала на меня тоска. Стало тошно при моем благополучии. Разговоры, пьянки, работа…
   – У меня было ощущение, что если я этого не сделаю, то мой отец как бы и не жил…


1

Во все времена евреи срывались с насиженного места, во все времена…

У одних – флаг на мачте, ветер в паруса, горизонты отпахнутые. У других – прыщ на седалище: не усидеть. У третьих тоска невозможная, от которой бегут – не убежать.

Но главное не это. Не это – основное.

Веками повторяемое – заклинанием, верой, надеждой невозможной: «В будущем году…», «В будущем году…», «В будущем…»

Ниточка.

Вечная ниточка.

Малая, невесомая, через моря и страны.

Которую не ощущаешь до первого ее натяжения.

А натяжение слабое, прерывистое: не всякий и уловит его, не всякий догадается…

Но приоткрылись двери, закрытые, казалось, навек, и продувной сквозняк просвистел над ухом кондукторским свистком, вызывая раздражение, нетерпение и озноб.

Одним на радость, другим на горе, третьим на вечное нерешительное раздвоение. И кому-то уже неуютно, непривычно на свежем воздухе после усыпляющей духоты закрытого помещения.

И кому-то не хватает этой малой порции, чтобы вздохнуть полной грудью через широко распахнутые двери.

Евреи всегда были максималистами.

Мы вылезаем поодиночке через неширокую щель, кое-как, с ободранными боками, малыми, регулируемыми порциями, и зашевелилось еврейство, заволновалось, проснулась доселе дремавшая, никогда не умиравшая тяга вечных странников в их нескончаемом возвращении на Родину.

Этого беспокойства хватит теперь надолго.

Этим волнениям не утихнуть и после нас.

Еще больше задумаются одни. Еще сильнее станут ловчить другие. В нынешних обстоятельствах тень наброшена и на них.

Тень наброшена на самых правоверных.

    «В разгар очередного спора: ехать или не ехать, задумчивый мужчина с осанкой патриарха спросил, вдруг, заинтересованно:
    – А те, кто остается, будут как-то отмечены? Что они получат за это, те, кто остается?..»

2

Всё началось с того, что я стал собирать документы.

И сразу ощутил неловкость.

Бейте меня, клеймите меня, закидайте камнями за это, но было неловко пойти за справкой или за копией документа.

Потому что везде – в конторе, у нотариуса – надо было сообщать истинную причину, громко и ясно: «для выезда на постоянное жительство в государство Израиль».

Я честно называл причину, – куда денешься? – и ёжился от удивленных, насмешливых или равнодушных взглядов.

Поверьте на слово: мне было стыдно за себя.

Еще поверьте: я боролся с собой.

Легко сказать гордо, во весь голос: «Я – русский!» Трудно, не всякому доступно: «Я – еврей!»

Как долго вбивалась эта боязнь!

Как глубоко сидит: в крови, генах, в подкорке!

И как быстро мы от нее избавляемся: без оглядки, без шепота и опаски – назвать свою национальность.

Еще раз, еще и еще…

Свою национальность!

   «На собрании присутствовало 150 человек. Никто из сидящих в зале даже не пытался остановить эту ревущую толпу:
   – В фашистское государство захотел?..
   – Провокатор!..
   – Плюет нам в лицо!..
   – Поставить его к стенке!..
   – Отправить в тундру!..
   – Давить их!..
   – Давили и будем давить!..»

   «Народная артистка СССР Колпакова говорила о «преступлении и измене в театре»; народная артистка Нинель Кургапкина отказалась танцевать с «изменником»; народный артист Викулов говорил о «преступлении в храме любви и творчества»; педагог Каплан: «Мы его породили, мы должны и убить…»


Потом я подал документы.

Я подал все документы, которые требовались.

Сброшена маска. Выявлено нутро. Тайное стало явным.

И ко мне сразу пошли знакомые.

Их было много. Иногда по два на день. Они садились в кресло, глядели с диковинным изумлением, жадно вытягивали подробности.

И каждый непременно спрашивал:

– Почему ты едешь? Ну, почему? Тебя обидели? Тебя ущемили? Такая квартира! Такие возможности!

Ну почему ты едешь?..

Сначала я пробовал объяснять. Принятое решение распадалось на мелкие причины и неубедительные доводы, каждый из которых не заслуживал ни малейшего внимания.

Тогда я перестал объяснять.

Отвечая на вопросы примерно так:

– Каждый живет со своим отношением к миру. Одни приходят к моему решению, другие – нет. И не надо убеждать. Не надо отговаривать. Пусть каждый решает за себя.

Вы едете? Счастливого пути! Вы остаетесь? Будьте здоровы!


«С этого дня мы в пути. Пусть же этот путь не будет слишком долгим!
Пусть наши дети не растут на чемоданах…»


3

Итак, я подал документы.

Я подал все документы, которые требовались, и сразу оказался без работы.

Меня отлучили от редакций журналов, издательств и киностудий.

Фамилию вырезали из титров фильмов.

Расторгли договора.

Вернули рукописи.

Кто это сделал?

Мои редакторы. Даже приятели. Которые, – будь их воля, – не лишили бы меня работы.

И я не вправе на них обижаться. Не вправе требовать невозможного.

Потому что и сам вряд ли способен на такое.

Одно дело, написать в газете или выступить на собрании. Тут поймут однозначно: человек подневольный, человека обязали. Другое дело – сказать вслух, в компании.

Не каждый рискнет.

И не в каждой компании…

Но сколько оказалось знакомых и совсем незнакомых, что предлагали помощь свою и поддержку.

Сколько у моей семьи оказалось друзей: я и не подозревал!

Может, ради одного этого стоило подать заявление о выезде.

   – Стариков я еще понимаю. Но есть среди вас молодые, которые, дескать, хотят ехать на родину, изучать свой древний язык. Родина? А вы ее видели? Да вам так нужен древнееврейский язык, как мне лунное затмение…
       Н. А. Щелоков, министр внутренних дел СССР.

   – Я этого решения не понимаю. Надо направить вас на обследование в психиатрический диспансер…»
       Психиатр Семенова.

Через пять месяцев ожиданий моя семья получила, наконец, отказ.

– Ваш выезд, – сказал мужчина в милицейской форме, – противоречит государственным интересам.

Должен признаться: я даже загордился.

Если мой выезд противоречит государственным интересам, значит я чего-то стою. Без меня тут не обойтись. Интересы страны пострадают, если я покину ее и перееду в другую.

«Вот, – сказал я себе, – а ты еще обижался на них, называл неблагодарными. Видишь, тебя оценили! Это и есть признание твоих заслуг».

– Если я так нужен, – спросил мужчину в милицейской форме, – так почему мне не дают работать?

– По вопросам трудоустройства, – бодро ответил он, – обращайтесь в районные бюро.

И начались годы отказа…

Странные, даже нереальные годы, будто попадаешь в заколдованное время, в заколдованное место.

Почему-то замолкает навсегда телефон. Знакомые люди перестают здороваться при встрече или делают это через силу. Математик, которого не выпускают, работает лифтером. Физик таскает лотки с хлебом в булочной. Учитель ходит с гаечным ключом по бойлерной.

Заколдованное время…

Заколдованное место…

Прошлое отняли, будущего лишили, и настоящее наше перестало быть настоящим.

Я прожил его, это время, иногда храбро, а иногда не очень – но никогда не проклинал их, эти годы, что выпали на долю нашей семьи. Ведь это тоже жизнь, часть жизни: как же от нее отказаться?..

Что делает еврей, получив отказ?

Естественно, начинает жаловаться. Писать письма и бегать по начальству.

Опытные люди говорят: «Не надо». Опытные люди твердят: «Пустое».

И я понял: меня нет! Нет меня здесь, и уже не будет.

Я подал документы и с этого момента перестал для них существовать. Проживи еще год, три, пять лет безвыездно – меня не заметят, не выслушают, не ответят.

Мы в пустоте. В капсуле. Отторгнутые от общества, от законов и правосудия.

Люди без будущего, которых никто не примет в кабинете. Никто не выслушает. Только мужчина в милицейской форме, который скажет в лучшем случае: «Ждите». Или: «Через год пересмотрим». Или: «Что вы тут ходите, мешаете работать? Надо будет – вас вызовут».

Они к нам привыкли. Да-да, они привыкли к нам, люди в милицейской форме. К нашим протестам. Демонстрациям и голодовкам. Это раньше они нервничали и суматошились. Прошло время – накопился опыт. А с ним – уверенность. С ней – безнаказанность.

И отпускают часто не самого активного, держат подолгу не самого им нужного, а главное – нет обнародованных правил, и мы не знаем даже, кто решает нашу судьбу, где, на каком уровне.

Можно сражаться с ветряными мельницами, но нельзя сражаться с пустотой.

Они привыкли к нам, люди в милицейской форме, и мир, к сожалению, привыкает тоже.

«Да, вас не отпускают. Оставляют без работы. Сажают в тюрьму… Но ведь уезжают другие. И их много. Потерпите еще. Подождите. Придет и ваша очередь».

Мы ждем.

Мы терпим.

Более того: мы вытерпим.

Только матерям нашим, что волнуются за нас, не позавидуешь.

Да отцам нашим.

Да еще самим себе…

4

«Нет страны, приютившей евреев, которую не отблагодарили они трудом своим. Что же получали евреи взамен? Если все жили сносно, они в страхе ожидали других времен. И когда они наступали, евреи знали: пришел их смертный час, и тогда прятались или убегали из страны.
   И кто бежал, начинал всё сначала.
   И кто не мог бежать, погибал.
   А кто хорошо прятался, дожидался других времен…»

    «И пусть без приюта брели они по земле – у Бога каждому нашлось место. И пусть их прах развеян по миру, память о них жива. В наших жилах – их кровь, слезы наши – их слезы…»

Но мы ждем.

Мы ждем, а время идет.

Время идет, и меняются ценности.

В первые месяцы мы суетимся, бегаем, запасаем на отъезд. В первые месяцы мы нервничаем и переживаем, что нельзя взять с собой то или это, – но проходит год, и несущественное спадает пустой шелухой.

Вещи! Какое значение могут иметь вещи? Пока они пропускают души через таможню, нам нечего беспокоиться.

Отпустите нас голыми, с набедренной повязкой ради приличия, и мы побежим босыми ногами в аэропорт Шереметьево.

Отпустите нас голыми!..

И отпускают.

Отпускают евреев из России.

Течет к вокзалам и аэропортам негустой ручеек.

Едут евреи, едут и едут, а мы остаемся! Ждем и надеемся. Надеемся и ждем.

По утрам мы бежим к почтовому ящику.

Мы заглядываем в темное его нутро, в невозможной надежде на долгожданное известие, но ящик пуст. Ощущение такое, как у бегуна на низком старте. Ты присел, собрался, судья поднял стартовый пистолет, но почему-то не стреляет.

Может, он ждет, когда ты расслабишься, чтобы от неожиданного выстрела сделать тебя заикой или уложить на старте с разрывом сердца? А, может, у него неисправный пистолет? Кто его знает…

По субботам мы идем к синагоге.

Синагога – это единственное место, где можно узнать новости, выслушать невероятные слухи, утешиться, огорчиться и приободриться под бдительным взором агентов.

Телефоны отключены, на почту надежда слабая, слухи – единственная связь с миром. И если прежде проговаривали: «Киссинджер и Джексон… Джексон и Киссинджер», то теперь миленькие еврейские девочки выговаривают пухлыми губками: «Картер и Венс… Бжезинский и Картер…»

На кого-то надо надеяться человеку, когда надеяться не на кого!

– Евреи! Знаете, евреи, кто вы? Вы предсказатели погоды. Выпускают вас – потепление. Держат – похолодание. Не будь вас, как они там, на Западе, узнают про здешнюю погоду?
    Гордитесь, евреи! Вы барометр! Если бы евреев не было, стоило бы их выдумать…

Уезжают наши друзья, исчезают старые знакомые и первые встречные, новые люди толкутся у синагоги. Не успел познакомиться, как пора прощаться. Не успел подружиться – их уже нет.

А мы прощаемся и прощаемся, ходим на проводы, пьем за здоровье водку и таскаем на таможню чужие чемоданы, машем привычно руками и задираем головы вслед улетающим самолетам, чтобы возвратиться назад из Шереметьева, из проклятого, заманчивого, недостижимого Шереметьева.

А мы всё прощаемся и прощаемся…

Когда же, наконец, будем здороваться?

Я подумал однажды ночью: они меня не выпускают. Не выпускают? Ладно, я потерплю. Но имеет ли кто-нибудь с этого кусочек удовольствия? Крошечный кусочек?

Подумал той же ночью: нет, никто не имеет.

Вот он, этот человек, который меня не выпускает. Обобщенный тип, соединивший в себе начальников с подчинёнными.

Ах, как его жалко!

У него же вечные отрицательные эмоции.

Он имеет дело с неприятными ему людьми, которые хотят понять, почему их не выпускают, и которых он не может по-простецки послать подальше.

Ах, как ему плохо!

Он в вечном раздвоении. Потому что его задача – не выпускать, сбивая волну, а его мечта – открыть двери и выкинуть их, то есть, нас, к чертовой матери!

Он не получает даже удовольствия от придуманных им административных мер. По той же причине. И от чудовищных денег, которые мы должны заплатить за выезд. Они – не ему. И от ущемлений на таможне, чтобы ничего не могли вывезти.

Как ни ущемляй, а они всё равно уедут, те, кого неохота выпускать, те, от кого хотелось бы поскорее избавиться.

Вечная раздвоенность. Вечная неудовлетворенность. И от того – неврозы, несварения желудка, обморочные головокружения.

Нет, эта работа не для слабых!

Ах, как мне жалко его, ах, ах!

Уж если меня не выпускают, пусть хоть он получит с этого кусочек удовольствия…

Но если никому нет радости, так зачем же они меня держат?..

– Первые три года в отказе – это полезно…
    То, что я узнал, почувствовал, пережил – большой опыт. Потом он уже не набирался: всё попробовал, всё увидел. Но первые три года – в самый раз!
    Чтобы понять, что за свободу надо платить, и кто получил просто так, тот ее не ценит.

5

Еще я подумал однажды ночью.

Моего деда схоронили в Москве, на еврейском кладбище в Дорогомилово, где теперь гостиница «Украина».

Всё, как надо, с памятником и надписью по-еврейски. Перед самой войной кладбище решили вынести из города, и разослали повестки на перезахоронение. Кто пришел за своими, а кто не пришел.

Невостребованных перевезли в Востряково, захоронили сообща. Востребованным давали отдельные места, и моего деда похоронили заново, поставив на холмик временную табличку с номером.

Памятник перенести не успели, как началась война…

Могилу моего деда мы не нашли. В войну на этом месте обучали солдат, которые всё затоптали.

Ни таблички, ни холмика, ни памятника…

Могила моей бабушки есть. Она лежит в Востряково, за оградкой. У нее всё в порядке.

Говорят, что евреи Испании уносили в изгнание могильные плиты своих близких. Их выгоняли – мы уходим сами. В этом наша разница. Они уходили навсегда, мы – тоже. В этом – общее.

Всё повторяется.

Всё.

И заплакала мать, которая не могла уехать…

И зарыдала дочь, которая не могла остаться…

И проклял кого-то отец…

И дед благословил…

И бабка плюнула вослед…

И спасся кто-то от подозрений…

И умер кто-то от печали…

И воротился некто назад, выпросив на то соизволение свыше…

А мы сидим и ждём. Жизнь у нас вокзальная. Прошлого нет, будущее не наступило, и поезд невыносимо запаздывает…

Два года ожиданий.

Три и четыре.

А у кого-то пять, семь, двенадцать…

Юбилеи! Сплошные юбилеи!

Вот только сердце болит, подлое. Сердце наше отсчитывает свой срок…

Чокнемся, братцы, валокординчиком!



назад ~ ОГЛАВЛЕНИЕ ~ далее