Об авторе История
НЕ ПРОШЛО И ЖИЗНИ

СТРАСТНОЙ – ПЕТРОВСКИЙ – РОЖДЕСТВЕНСКИЙ

 

– ...это было самое прекрасное время‚ – вступил тихий и скорбный голос, совесть бульваров.

– Не преувеличивайте‚ – устало попросили со скамеек.

– Это было самое злосчастное время‚ – запинаясь и с малыми паузами: то ли читал в темноте‚ с трудом разбирая слова‚ то ли цитировал по оскудевшей памяти.

– Не клевещите‚ – оборвали грубо.

– Век мудрости‚ век безумия‚ дни веры‚ дни безверия‚ пора света‚ пора тьмы‚ весна надежд‚ стужа отчаяния...

– Кто это сказал?! – закричали вразнобой‚ как вороны на помойке. – Как? Где? По какому поводу?.. Почему не забрали? Почему не изъяли?!

– Это будет самое прекрасное время‚ – пообещал клоун из укрытия. – Это будет самое злосчастное время. Это я вам гарантирую. Век мудрого безумия. Дни веры в безверие. Весна отчаяния и стужа надежд.

И вдруг:

– Раздевайся. Живо!

Вчерашний старик сморгнул‚ не понимая:

– Что вы имеете в виду?

– Я имею в виду‚ – сказал клоун‚ – что ты снимешь сейчас штаны‚ пиджак и рубашку.

Они сидели в кустах на выходе с Тверского. Укрытие было хилое‚ жидковатое‚ легко раскрываемое‚ и клоун заметно нервничал.

– Грабитель! – шепотом покричал вчерашний старик. – Мелкий воришка! Заманил‚ чтобы ограбить‚ – милиция!

А тот уже рвал оружие из-под розовой рубахи‚ скалил в гримасе крашеные губы:

– Поговори у меня! Па-га-ва-ри...

И держал на мушке‚ стрекотал яростно‚ мерцал красным пугающим наростом‚ пока не встал перед ним упитанный старичок в майке-сеточке‚ в черных трусах до колен с тугой резинкой поперек выпирающего животика‚ пухлоплечий и узкогрудый‚ в щедром пушке седоватых волос.

– Старик‚ – сказал клоун. – Ты неотразим‚ старик.

И послал ему воздушный поцелуй.

– Теперь я? – спросил сегодняшний‚ не открывая глаз.

Тот ухмыльнулся:

– Теперь ты.

Снял жесткую‚ прорезиненную куртку‚ стянул клетчатую застиранную ковбойку‚ остался в нижней бязевой рубахе под горло: тощий‚ седой‚ патлатый и костлявый‚ с выпирающими наружу ключицами‚ с непомерно широкой грудью‚ будто под рубахой что-то намотано.

– Старик‚ – сказал клоун ехидно. – Ты непропорционален‚ старик.

А сам уже срывал оранжевую кепку‚ голубой бант в горохах‚ розовую рубаху пузырями‚ панталоны в крупную шашечку. Был он теперь не клоун. Был он спортсмен-атлет‚ бегун-прыгун‚ метатель-толкатель в ладной спортивной форме. Наголо обритый‚ дочерна задубелый‚ грозный‚ рослый‚ дерзкий и беспощадный‚ с запрятанными до случая буграми мышц. Розы на щеках исчезли‚ яркая краска на губах‚ прежняя клоунская расхлябанность: глядел зорко‚ ступал четко‚ дышал мощно‚ как на долгой дистанции. Вот наступит момент‚ вычисленный заранее‚ и взлетит упруго на послушные ноги‚ перемахнет врасплох через преграду и попрет напролом‚ жестокий и разящий‚ свирепый и бесстрашный: из одной западни в другую.

– Старики! Надо прорваться через площадь. Надо прорваться‚ старики: кровь из носа.

Было тихо.

Глухо.

Зябко и неуютно без одежды.

Сипел усталыми бронхами старый астматик с ближней скамейки‚ будто пар травил потихоньку из-под негодной манжеты‚ истово мусолил жиденькую стопку рублей‚ что осталась от прожитой жизни‚ истово пересчитывал в который уж раз в невозможной надежде на прибавление: "Фир ун цванцик‚ фир ун драйцик‚ фир ун фирцик‚ фир ун зибцик..."

Кашляла надрывно над книгой‚ будто лаяла на морозе‚ скрюченная старуха-курильщица‚ желтая‚ иссохшая‚ в вечном облаке вонючего дешевого табака: читала запойно и упрямо‚ в темноте‚ носом по строчкам‚ пеплом посыпала страницы.

Чмокала вечной карамелькой‚ пришептывала‚ присказывала невнятно свихнувшаяся от одиночества бабка с мордатым котом на коленях: платье наизнанку‚ платок набок‚ чулок спущен донизу. Сама спрашивала‚ сама отвечала‚ сама себя слушала с интересом: "Мой помирал, наказывал: мужика ты себе еще найдешь‚ но отца Барсику – никогда".

Притаилась тихими‚ седыми мышками дряхлая супружеская пара‚ Сеня и Соня: рука в руке‚ локоть к локтю‚ вечно‚ преданно‚ неотрывно‚ с детского общего садика‚ когда их расставили по двое и велели взяться за руки. "Соня‚ не плачь. Это же кино‚ Соня. Он не умер. Он встал после съемок и пошел домой‚ ужинать". – "Ой‚ Сеня‚ так может у него некому сготовить..."

Притулился на складном стульчике на выходе с Тверского дед на параличных ногах‚ что засматривал в жидкое их укрытие да канючил жалобно: "Не оставляйте меня... Не отдавайте меня... Лучше убейте‚ лучше добейте..."

А прыгун-бегун уже распахнул клоунские панталоны‚ метатель-толкатель упихал туда всю их одежку‚ утрамбовал плотно‚ перекрестил поверху штанинами‚ стянул в узел: вышло ладно‚ необъемно‚ прикладисто.

– Значит так. Бежим по одному. Ты. Потом ты. Потом я. Интервал три метра.

– Я вас ненавижу‚ – сказал вчерашний старик. – Я мало кого ненавидел‚ но вас особенно.

– Старик‚ – захохотал‚ – ты мне льстишь. Пошли‚ мужики! От нечего делать и таракан на полати лезет.

Три старика выбегали с бульвара.

Мимо раскидистых лип.

Мимо притихших скамеек.

Мимо затаившихся врагов.

Потом по асфальту. Через площадь. Поперек всяких правил.

Мерзко верещали тормоза. Матерно охали потрясенные шоферы. Похабно веселились шустрые недоростки. А тренер на пенсии‚ бегун в отставке‚ метатель на заслуженном отдыхе объяснял на бегу всем и каждому:

– Забег. От инфаркта. Пробег. От инсульта.

– В честь чего? – кричали с тротуаров прохожие‚ которым не терпелось присоединиться. – В ознаменование или просто так?

– В честь всего‚ – отвечал. – Откликнувшись на призыв. Эстафета поколений – наш подарок съезду!

И милиция брала под козырек.

– Я тут‚ – говорил Волчара. – Я не отстану. У меня ноги на гусеничном ходу. Четыре скорости. Тормоза на пятках. Форд-Вестингауз‚ Дженерал Электрик.

– Чего же ты врал‚ – уличали бульвары‚ – что мозоли к вечеру паришь? Чего заливал‚ что кряхтишь-стонешь‚ батю поминаешь?

– Батю я всегда поминаю. Батя работал в три смены‚ чтобы я человеком стал. Батя лишний коридор брал‚ по сто камер‚ чтобы на пряничек мне заработать. Каждый год новые штаны. Каждый месяц новые валенки. Каждый день новые постояльцы. А гусеницы‚ – пояснял на ходу‚ – я к вечеру отцепляю. Свои надеваю‚ в шлепанцах и с мозолями: их и парю.

Задумались все‚ и примерились‚ взыграли слабыми своими силами:

– А у вас устроиться можно? Подработать на сахарок? Пенсия у вас сохраняется? Стаж учитывается? Диплом не требуется?

– У нас всё учитывается и ничего не требуется. Работа не пыльная‚ старику по силам: сиди дома‚ подслушивай собственные разговоры‚ следи и допрашивай что ни день.

Три старика убегали через площадь.

Три старика на равном интервале.

Набегал бурно-напористо‚ пристраивался рядом‚ заглядывал в глаза‚ кусал в кровь кулаки‚ выкидывал на стороны тощие ноги застенчивый старикан с перекошенной челюстью‚ с надорванным ухом‚ с разбитыми до кости локтями-коленками‚ с безумием в глазах‚ что плескалось от бега.

– Отобрать... – горловым кликом. – Отобрать злых! За одну ночь! В одну прорубь.

Упал – вскочил – нагнал в два скачка:

– Сонных еще! Тепленьких! В пижамах! С постели и в прорубь.

– А кто будет бросать? – в ужасе убегал старик вчерашний. – Кто будет?..

– Добрые... Добрые!

– Добрые не могут в прорубь‚ не могут!..

– Временная мера! Единичный факт! Бросили и забыли. Из истории вычеркнуть. Из архивов изъять. Не было их‚ не было!.. И сразу расцвет мира! Сразууу...

– Нет‚ – сегодняшний старик подпрыгивал на протезе‚ суровый и несговорчивый. – Тогда и добрые. Станут злыднями. Идите и доработайте.

Завизжал‚ заверещал‚ помчался галопом в сторону‚ через площадь‚ через широкий тротуар‚ телом вломился в гигантскую витрину‚ и сколы стекла располосовали его в момент.

Подкатился шустрый фургончик с железным кузовком без окон – каталажка на рессорах‚ сунулся из кабины Тихий А.И.‚ добрый и участливый‚ ласковый и сердобольный‚ обольщал на ходу:

– Старички мои! Старикашечки! Бесполезные козявочки-букашечки! Ну зачем вам уставать? Зачем мучиться? Ноги бить зачем? Садитесь‚ я подвезу. Я отвезу. – И заливался фальшивым тенорком: – Есть одно прелестное местечко...

– Много зеленого‚ – радовался на бегу вчерашний старик‚ – извилисто-синего‚ брызгами голубого? Вы это имеете в виду? Ведь это? Там‚ на востоке?..

– Там‚ ну конечно‚ там. Много зеленого с трехразовым питанием. Извилисто-синего с часовой прогулкой. Брызгами голубого без права переписки. Вы только садитесь! А то судить будем. Привлекать-наказывать. Лишние вам сроки. Лишние нам хлопоты.

– Слушай‚ – говорил бегун. – Ну чего ты к нам прилип‚ А.И.?

– Лёшка‚ – радостно просил Тихий А.И. – Зовите меня Лёшка. Только для вас.

– Ты нас избей‚ Лёшка. Избей‚ затопчи‚ сунь в каталажку.

– Мы этим не занимаемся‚ – обижался. – Это по другому ведомству. Их вызывать надо‚ оформлять заранее. Диспетчер перепутает: не к тому приедут‚ не за то вломят‚ – заказывай еще раз.

– Разве у нас могут? – посочувствовали бульвары. – Не‚ у нас не могут.

– Лёшка‚ – говорил прыгун. – Перерабатываешь‚ Лёшка. Время к ночи‚ а ты всё на службе. Сверхурочные‚ небось‚ не платят?

– Компенсируют‚ – объяснял с готовностью. – Деньгами. Пайками. Путевками. В санаторий Красной армии на Черноморском побережии Кавказа. – И в голос: – Там море в Гаграх‚ и пальмы в Гаграх...

А Пушкин уже поджидал их на сквере.

Пушкин запрятал руки за спину‚ чтобы ненароком не запачкаться о потомков.

Пушкин глядел сверху вниз‚ задумчиво склонив тяжелую голову.

Пушкину было известно всё наперед‚ и потому он не радовался‚ не гневался‚ не злорадствовал‚ а только печалился по поводу.

Сколько их проходило мимо него‚ пробегало‚ проскальзывало‚ проползало на карачках – не на ком остановить взгляд.

Даже когда они перетаскивали его с бульвара на площадь‚ эти хлопотливые муравьишки‚ ночью‚ по-воровски‚ торопливо перекатывая на катках на опоганенное заранее место‚ он и тогда не поднял голову‚ не защитился‚ не поинтересовался даже‚ к чему эта суетня.

А мог бы.

А надо бы.

Рядом с Пушкиным застыл Фишкин‚ старый еврей Фишкин‚ мудрый и убогий‚ маленький и самоуверенный:

– И долго буду тем. Любезен я народу. Очень долго.

Сегодняшний старик упал рядом с ним‚ зацепившись протезом за коварный выступ. С грохотом и плашмя‚ как падают широкие‚ сырые доски.

– Нет‚ весь я не умру‚ – пообещал ему Фишкин. – На это и не рассчитывайте.

А сверху уже заныло‚ нарастая‚ буравя‚ прокалывая перепонки‚ отдаваясь игольчатой болью в дупле разрушенного зуба. Мерцающее и округлое нимбом зависло над терпеливым Пушкиным‚ и оттуда искрило заметно‚ острыми лучиками по сторонам.

– Это я бы украл‚ – с завистью сказал Фишкин. – Такую штуку я бы с удовольствием у вас украл.

Лучик из нимба продлился донизу‚ обтрогал‚ как обклевал‚ лежащего‚ загустел и налился силой‚ мощная волна пошла по нему сверху вниз‚ потом снизу вверх..‚ и старик оторвался чуть от земли‚ завис без поддержки‚ как в хорошем цирковом номере.

– Сволочи‚ – устало сказал бегун. – Ваша взяла‚ ублюдки.

А сапоги уже загрохотали за углом.

Два сапога от одного гения. Всех времен и народов.

Которому поклонялись когда-то. Жертвы приносили. Фимиам курили. Гимны слагали. Оды посвящали. Жизни отдавали.

А потом взорвали.

Рухнул гений на спину‚ переломившись в коленях‚ затылком долбанулся об асфальт‚ и лежал так‚ и глядел‚ пока поднимали его на прицепы‚ везли по городу‚ резали на части и закидывали в плавильную печь‚ а он всё глядел и глядел‚ будто запоминал их‚ врагов своих‚ для будущих казней-мучений‚ пока не расплавился окончательно‚ и два глаза – две дыры – сгинули в огненной лаве.

А сапоги остались на постаменте.

Сапоги стояли рядком‚ нелепыми огрызками от свергнутого гения.

И со стороны казалось‚ что оставили их нарочно‚ для нового памятника‚ чтобы не тратиться еще раз на обувь‚ – так казалось со стороны‚ им‚ привыкшим ко всему‚ отвыкшим от всего‚ согласным на всё. Да и на самом-то деле‚ а почему бы новому гению не употребить сапоги от старого? Малы – разносит со временем. Велики – навернет портянки. Если уж идеи прошлого разнашивают по ноге‚ то сапоги сам Бог велел! Хорошие еще сапоги: крепкие головки‚ несбитые подошвы‚ железные голенища.

Утром приехали за ними‚ а сапог-то и нет.

Спрыгнули сапоги с постамента‚ ушли самовольно с площади‚ затерялись во времени. Только слышно порой‚ как грохочут они за углом: железные сапоги на железной подошве. Затаптывают по одному. Сводят счеты.

Пробовали их поймать, сети рвут. Пробовали из пушек расстрелять, снаряды отскакивают. Пробовали динамитом‚ пробовали атомом: один результат. Только своих побили – не счесть! Новых не поспевали заводить.

Создали комиссию‚ провели расследование: кого затаптывают и за что. Тех‚ кто раскрывается‚ передает сокровенное‚ глубинное‚ личное: так решила комиссия.

Вчера раскрылся, сегодня затоптали.

Вчера выплеснулся, сегодня задавили.

Вчера поделился, сегодня некролог.

Давят и давят – кишки на асфальт. Два сапога от одного гения. И шаг из-за угла: по их душу. Лучик из нимба: иглой в нерв. И горбушка уже упала сверху. Горбушка-поощрение за удачную облаву.

– Суки‚ – уныло сказал бегун. – Топчите уже‚ паскуды. Кровь из глаза‚ мозги из ушей.

– Счас‚ – ответили. – Будет тебе финиш.

Висел плашмя старик беззащитный.

Стояли вокруг старики беспомощные.

И Пушкин – чтобы не мараться о потомков – заложил руки за спину.

Тут – топ-топ-топ – набежали стадом туристы‚ сомкнулись пыхтящей массой‚ перекрыли тугой луч‚ и старик на протезе шмякнулся лягушкой о землю‚ охнул коротко.

– Памятник Пушкину‚ – зачастила женщина. – Александру Сергеевичу. Поставлен при царизме. Переставлен при социализме. На постаменте его стихи. Кто не видел – поглядите. Кто не читал, почитайте. Кто неграмотный, послушайте.

– К нему не зарастет‚ – важно сказал Фишкин. – И друг степей калмык.

– Правильно‚ товарищ. Спасибо в общих чертах. Вопросы есть?

А они уже храбрые: пообвыкли в столичной жизни. Они еще пуганые‚ на перепутье дорог: то ли в магазины бежать‚ то ли культуру повышать.

– Девка‚ это чего это у него над головой? Кругляшок эвон! Как у святого.

– Товарищи‚ наука доказала‚ что святых нет и быть не может. А также ангелов и пророков. Нимб над головой – атмосферное явление. Преломление света. Оптический обман народных масс.

– Дура‚ – сказали из нимба. – Убить‚ чтоб не мучалась. Такую в будущее пускать – только время пачкать.

А она:

– Вопросы есть? Вопросов нет. Пройдемте дальше.

– Куды?! – завопили из кучи и оскалились‚ и ощерились: откуда что взялось. – А фонтан? Положен фонтан! Деньги уплачены.

– Будет вам фонтан‚ – сказала с ненавистью. – Чтоб вы им подавились!

Пыхнули огни подсветки.

С шумом рванула толстая струя из глубин каменной вазы‚ отшвырнула светящийся диск высоко и вбок.

Вой. Писк. Визг. Грохот падающей воды. Цветные‚ скачущие пятна.

Три старика под шумок убегали с площади.

Мимо Пушкина‚ склонившего голову в непотребстве шума и света.

Мимо группы туристов‚ откуда разбегались по магазинам малыми‚ вороватыми кучками.

Мимо остервенелого фонтана‚ изрыгавшего в ярости проклятия массы цветной воды.

И остановиться боязно. И оглянуться страшно. И попрощаться некогда. С площадью. С домами. С задумчивым Пушкиным.

Ай‚ Пушкин‚ друг Пушкин‚ что же с тобой сделали?

Что они делают с нами?

Время сучье – племя собачье.

 

2

Распахнулся на пути бульвар: емкий‚ щедрый‚ раскидистый. Назначение которому быть лесом‚ заселиться шустрой живностью‚ свить гнезда по веткам‚ растить боровики с подосиновиками‚ наливать соками малину с ежевикой‚ обрастать понизу папоротником и заячьей капусткой. Судьба которому оставаться бесплодным‚ питать иллюзией‚ манить обещанием.

Ах‚ Страстной‚ Страстной! Неиспользованная земля. Задавленные побеги. Обстриженные по ранжиру кусты.

И всё же. И всё же!

Почему-то я выделил тебя‚ Страстной‚ первый среди чужих‚ последний среди своих бульваров. За тобой мрак‚ холод пространств‚ чужая земля раскинулась за тобой‚ скованная льдом безразличия‚ где не оставишь сердце свое‚ не прикипишь намертво‚ неоглядно.

Сердце мое на Никитском. Сердце мое на Тверском. На Гоголевском мое сердце.

– Перекур‚ мужики!

И они опали в траву.

Стоял постамент на прогалине. Запасной‚ вишневого мрамора для живого еще гения.

– Где гений‚ где? – всполошились на скамейках. – Покажите приказ о назначении: три подписи‚ печать! Иначе он не гений‚ нет-нет‚ иначе он иначе!

– Гений! – подхватил шустряк в чесуче и становился у постамента двумя своими половинками. – Где он‚ этот негений‚ который гений? Мы – в некролог. Мы – в почетный караул. Мы – к безутешной вдове...

Вышли на них двое с переплетенными руками‚ переплетенными ногами‚ постанывая через обкусанные губы‚ а пуговицы уже отскакивали на стороны‚ а застежки рвались с мясом‚ одежда разлезалась по швам и по ткани‚ и грудь вырывалась на волю‚ бедро и колено: мычали‚ стонали‚ покусывали зубами‚ карябались ногтями‚ терлись выступом о выступ‚ и черная‚ вздутая кислородная подушка‚ как бесстыжий общий живот‚ готова была лопнуть-разродиться‚ брызнуть содержимым через тугой наконечник.

– Постыдились бы‚ – сказали со скамеек. – На вас дети смотрят. Какой пример для подрастающих пенсионеров!

Пришел с площади старый еврей Фишкин с громадным портфелем‚ топнул ногой сердито:

– Дайте пройти. Пройти уже негде. Это счастливое детство загородило все улицы.

Раздвинул руками‚ втиснулся с трудом в промежуток‚ но они слиплись тут же‚ зажали Фишкина намертво.

– Ах‚ – сказал обморочно‚ телом ощущая тугие подробности. – Это у меня не хуже... То не меньше... Там не слабже... Ой‚ а это у вас чего?

Тут набежал некто‚ старый и дряхлый‚ цапнул зубами наконечник‚ вдохнул кислород молодости: его и разорвало в момент.

– Боже ж ты мой! – застонал Фишкин. – В семьдесят лет счастья нет – не будет.

Но они уже выталкивали его частыми сокращениями из сладкой тесноты‚ телом обретая ненасытное тело‚ порами встречая жадные поры‚ токами буйной крови буйной крови ток‚ и наглая‚ пузатая подушка ткнула напоследок Фишкина острым наконечником в ягодицу.

– Это я бы у вас украл‚ – сказал Фишкин подушке. – Одно только это.

Поставил портфель на землю‚ кряхтя влез на него‚ потом на постамент.

И осветил себя фонариком.

Стоял он маленький‚ коротконогий‚ в серой толстовке до колен‚ в клетчатых штанишках-трубочках‚ и в спутанной его бороде бурлила‚ не утихая‚ древняя цивилизация. Борода потрескивала‚ погуживала‚ постреливала крохотными гейзерами трухи: что там – сражения? извержения вулканов? торжественные заседания в честь?.. Кто это знает? Фишкин‚ мудрый еврей Фишкин‚ который знает всё.

Сидели на скамейке деланные долгожители‚ вздорные и чванливые‚ верткие и глумливые: Алик‚ Шурик‚ Славик да Толик. Сидели по установленному ранжиру‚ вплотную‚ чтобы не пролез ненароком лишний‚ перепихиваясь локтями в вечной борьбе за второе место. За первое они не боролись. Первым сидел Кузьма Бессмертный‚ утвержденный и спущенный сверху на вечное старшинство‚ и крякал то и дело от возложенной на него ответственности. Кузьма Бессмертный пережил сначала основоположников‚ потом очевидцев‚ затем самого себя‚ и потому лелеял надежду‚ что будет жить вечно. С кем-то должна случиться такая петрушка хоть раз за человечество? Почему бы не с ним? Он сидел первым‚ с приличным просветом до второго‚ и под каждый кряк отыскивал в собственной жизни те добродетели и свершения‚ которыми завоевал право на вечность. Беспредельная преданность делу. Беспредельная вера в торжество. Беспредельное одобрение-восхищение. И конечно же‚ беспредельная плата членских взносов.

– Толик‚ – велел Шурик. – Сбегай‚ малец‚ в аптеку. Валерьяночки купи – четвертиночку. Валидольчику – закусить.

– А чего это я? – в обиде завопил Толик.– Всё я да я! Я тоже долгожитель. Я просто молодо выгляжу.

– Сосунок‚ – ласково обозвал Славик. – Дешевое повидло. Ты еще с отца не стёк‚ а я уж видал вот этими глазами‚ как бомбу в царя-батюшку кинули.

– Щенок‚ – хмыкнул Шурик. – Желторотик. Когда бомбу в батюшку кидали‚ я во-он кем был! Казачьим есаулом. Это я тебя‚ сопляк‚ нагайкой тогда полоснул.

– Есаулишка‚ – фыркнул Алик. – Казачишка. Когда ты на кобыле сидел‚ я уж в жандармском управлении работал. На царя-батюшку спину горбил.

– Но все мы‚ – хором‚ в сторону Кремля‚ – тайно сочувствовали революции!

А Кузьма Бессмертный ничего не сказал. Кузьма крякнул надежно и основательно‚ как печать на документ поставил.

– Врете вы всё‚ – сказал Толик‚ корчась от зависти. – Ваши метрики на рынке куплены. В ваших паспортах цифры соскоблены. Знаю я ваши приписки‚ очковтиратели!

Они двинули дружно тощими задами‚ и Толик слетел камнем‚ со скамейки на острый копчик. Охнул‚ крутнул головой: женщина под скамейкой‚ пуганая‚ с мольбой в огромных, на поллица, глазах. Шляпка. Ридикюль в надломанных пальцах. Крашеные в рыжину волосы‚ седые у корней. Нищая опрятность позавчерашних нарядов.

– Не нарушайте‚ – попросила сразу. – Только не нарушайте равновесие.

Жила себе тихо‚ жила неприметно‚ посреди прочих квартирантов: ни она им‚ ни они ей. Пенсию раскладывала экономно‚ по рублю на день‚ в обед ходила в молочную на Пушкинской площади‚ брала сырники с чаем‚ лапшовник с кефиром‚ кашку с киселем – старушечью утеху. Было у нее равновесие‚ отвоеванная к старости устойчивость‚ которой дорожила после рваной‚ неукладистой жизни. Позади остались могилы‚ позади звенели струной душу рвущие воспоминания‚ но день встречала поутру‚ как блюдо с новым угощением. Не лапшовник с кефиром‚ не кашку с киселем: неиспробованные прежде вкусы-ароматы. Перед зеркалом стояла‚ красоту по утрам наводила‚ на бульвар шагала с удовольствием‚ сидела-слушала-вглядывалась‚ чтобы вкусить и этот день‚ отличный от прочих дней жизни‚ впитать и насладиться‚ отбросить к вечеру пустой шкуркой. Много ли их впереди‚ ее дней?.. А потом поломали дом‚ где прожила полвека‚ переселили ее в другую квартиру‚ к иным жильцам‚ и рухнуло разом равновесие‚ ссытпалась осколками отвоеванная устойчивость. Вот так вот: живешь – не знаешь‚ что сметана жизнь на гнилую нитку‚ набрана из лоскутков прелой материи. Только тронь: поползет сразу‚ по шву и по ткани.

А на скамейке опять ссора и свара‚ доносы с подсидками‚ вечная борьба за второе место.

– Как сейчас помню‚ – важно сообщил Славик. – Ударили мы в рельсу‚ побежали на площадь Кремль брать. А навстречу царь-государь Василий Иванович Шуйский‚ собственной персоной: бей – не хочу.

– Врешь ты всё‚ – поправил Шурик со знанием дела. – При Шуйском рельсов еще не было. Вот я помню: ударили мы в колокол‚ побежали на горку Софийский собор брать. А навстречу светлый князь Рюрик с матушкой-княгиней: режь – не желаю.

– Какой еще собор? – возмутился Алик. – При Рюрике собора не было. Вот я зато помню‚ не в пример другим: ударили мы в набат‚ побежали брать, а нечего. Мы туда‚ мы сюда: ни Кремля тебе‚ ни собора – одни кругом хазары с печенегами‚ голь перекатная‚ дремучий кругом сыр-бор. И из этого сыр-бора идет вдохновенный кудесник‚ покорный Перуну уважаемый наш долгожитель‚ товарищ Кузьма Бессмертный‚ на которого нам равняться‚ брать пример с кого.

И Кузьма крякнул громко и решительно‚ подтвердив сказанное.

И Алик чуть подвинулся к нему: на малые сантиметры.

И эти – на скамейке – задавились от злости-зависти.

– Врете вы все‚ – с ненавистью сказал Шурик и зубом клацнул‚ как промахнулся. – По блату устроились. По знакомству пролезли. Имею неопровержимые доказательства обмана и надувательства!

Они поднаперли с двух сторон‚ Алик со Славиком‚ и Шурик взлетел над скамейкой‚ арбузным семечком из-под пальцев‚ пузом распластался на дорожке. Глядит: женщина под скамейкой‚ мятая‚ трепаная‚ за гранью тихой истерики. Скребет ногтями утрамбованный грунт‚ копает малую ямку‚ закладывает патрончик из-под помады‚ заваливает‚ заглаживает… но чей-то теплый‚ на меху‚ ботинок уже придавил пальцы, ломкие‚ суставчатые‚ и они судорожно отдернулись назад.

– Ты чего? – поинтересовался Шурик. – Диверсию готовишь? Пистон под Кузьму ставишь? Зря стараешься: он у нас бессмертный.

А она шепотом‚ просительно‚ душу выворачивая чулком:

– Люди‚ мы сползаем! Мы сползаем на край‚ люди добрые!.. За спиной пустота‚ под ногой бездна...

– Отвечай‚ – приказал. – Я тебе в праотцы гожусь. Чего в ямку клала?

– Наказ. В двадцать первый век. Чтобы рвы пока рыли. Заборы городили. Цементом скрепляли. В их время сползем, ногой упремся.

– Зачем прятала? – удивился Шурик. – Мне лучше дай. Я до них доживу‚ я и передам.

Голову склонила‚ палец до крови закусила‚ вглядывалась с сомнением:

– А не забудете? Не потеряете? Не помрете по пути?..

– Дура‚ – сказал гордо. – Я долгожитель. У меня стаж с затертого года. Мне плюшки бесплатно дают. С чаем. С сахаром. Иногда с лимончиком. Стали бы на всякого тратиться!

– С лимончиком? – поверила. – Тогда так. Скажете им: мы не улавливаем сползания. Мы его не улавливаем‚ когда все ползут рядом‚ бок о бок. И жизнь коротка‚ чтобы заметить‚ и мы ненаблюдательны.

И крикнула горлом через просвет в ногах‚ головой заколотила по сиденью:

– Пусть уже готовятся! Пусть! Пусть!..

– Вы сползете‚ – беспечно сказал Шурик‚ – туда вам и дорога. Мы зато останемся. Нам персональные подпорки поставят. На нас вся статистика держится‚ неуклонно растущая продолжительность жизни. Вы ползите, мы вас подтолкнем.

Сначала она ничего не ощутила. Другой дом‚ иные жильцы‚ – ей что за дело? Попыталась и тут отгородиться‚ подладиться‚ выстроить заново независимое одиночество: ни она им‚ ни они ей. Но не складывалась заново порушенная при переезде устойчивость‚ как не складывался вновь разобранный для перевозки шкаф: шип не лез в паз‚ ось в петлю‚ штифт во втулку. Так и осталось стоять в углу щелястое‚ перекошенное трехстворчатое чудовище‚ надежное ее хранилище из прежней жизни‚ напоминанием о жизни теперешней: не трогай на старости‚ не двигай с насиженного места. А там – исподволь‚ неприметно – зыбко стало под ее ногой. Ступала по коридорному паркету‚ как по упругому болотистому дерну‚ что удерживает по сиюминутной прихоти‚ и голова кружилась на ходу‚ затылок ныл перед неизбежной трясиной‚ или это играли на старости ее изношенные сосуды? Все полы со временем стали для нее покатыми‚ все без исключения аллеи-тротуары-мостовые. Из дома выходила‚ как с горы спускалась. Домой возвращалась – в овраг скатывалась. Она поворачивала порой в другую сторону‚ резко и обманчиво‚ чтобы перехитрить покатые пространства‚ но они тоже перекидывались заново‚ полы-тротуары-аллеи‚ ловкие и беспощадные‚ будто стояла она на пике‚ всегда на пике‚ и прохожие разглядывали с веселым изумлением бесноватую старуху‚ что осторожно ставила ногу под очередной шаг или крутилась на месте‚ с ужасом озирая окрестности. Она сползала неумолимо по склону своего безумия‚ руками цепляясь за чахлые кустики‚ пятками упираясь в сыпучий грунт‚ и всё в ней скользило‚ ссыпатлось‚ разгоняло бег к краю бездны. И кровь бурливым ручейком вниз по сосудам. И мысли верткими бурунчиками вниз по извилинам. И судороги взбесившихся нервов‚ спазмы непослушных мышц‚ учащенный до предела пульс – вниз‚ вниз‚ вниз – до вопля души‚ вопля плоти‚ разогнавшегося к обрыву сознания‚ когда билась она головой о стены‚ выла и царапалась… и приезжала машина‚ везла ее по городу‚ в палату‚ на койку‚ где тишина‚ беленые стены‚ заготовленные впрок шприцы. За месяц-полтора глушили ее уколами‚ доводили до уровня нормального человека‚ что живет беспечно на краю бездны‚ и отпускали домой‚ в чужую квартиру‚ к посторонним людям‚ где поджидало ее щелястое трехстворчатое чудовище напоминанием о перекошенной жизни. И снова она приоткрывала дверь по утрам и проверяла с опаской‚ есть ли пол в коридоре: пол‚ а не провал до подвала. Есть ли асфальт на тротуаре: асфальт‚ а не бездна под ногой. Даже кастрюлю боялась открыть – колодец. Даже сахарницу – дыра глубинная. И руку совала в ридикюль с опаской‚ с замиранием сердца‚ как в пасть‚ что намертво прихватит зубами и утащит внутрь‚ равнодушно перемалывая кости.

Толклась у скамейки бабка умильная с деревянными кадушками на привязи‚ делала складно поденную свою работу: тому долгожителю штаны застегнуть‚ этому нос вытереть. Тут же крутились близнятки-прохиндеи‚ близнятки-шнырики‚ озоровали по-тихому со старцами: тот Колька – штаны драные‚ этот Петька – рубаха в лоскутах. А может‚ и наоборот.

– Цыц‚ – кричала на них. – В детдом сдам‚ анчутки!

– Сдай‚ сдай‚ – бурчал Колька, фингал под глазом. – Я его сожгу‚ твой детдом.

– Сдай‚ сдай‚ – пыхтел Петька, юшка из носа. – Мы тя первее сдадим.

Цоп – Шурика за бороду‚ хлоп – Алика по лысине!

– Мать у них‚ – извинялась‚ – в море болтается. Крабов ловит. Крабов пластает. А крабы эти оченно женскую силу пробуждают: не к ночи будь сказано. Крабы эти – подальше от греха – за границу идут‚ чтоб ихние бабы над ихними мужиками лютовали. А нашим одна камбала‚ престипома‚ вяленый хек.

И опять вкруг скамейки пошла‚ кадушки поволокла под поросячий визг. А близнятки – рожи пройдошные – уже к Кузьме пристроились‚ прыгали на одной ножке под каждый его кряк. Знала бабка Кузьму‚ как облупленного‚ из одной вышли деревни. Это он на ее памяти без порток по огородам бегал‚ пипкой без нужды тряс‚ охальник. Звали его тогда Кузька Бесстыдный. Теперь‚ конечно‚ другие времена. Теперь у него стаж жизни с одна тысяча позабытого года. Теперь она ему: ваше благородие господин-товарищ Бессмертный. Все вокруг в люди вышли. Каждому плюшка положена на старости. Одна она вертится без роздыха. Дочка у ней на путине: деньгу делает‚ сделать не может. Всё на аборты тратит.

Петька долбанул Кольку‚ Колька колупнул Петьку‚ и покатились в пыли‚ мутузя кулаками в причинное место.

– Вот я вас‚ – цыкнула. – Давно в кадушках не кисли?..

А на скамейке по-новой ссора и свара. На скамейке подкопы с подковырками‚ борьба за лучшее место.

– Если поднатужиться‚ – сказал Алик. – Поднапрячь извилину. Помню еще ледниковый период. Мамонты ходят по улицам. Ящеры ползают. Чудища летают. И никого. Ни одного человечка.

– Так-так-так‚ – обрадовался Славик‚ и глаз загорелся фонариком. – Чур‚ ваша ошибочка! Я‚ например‚ тоже помню ледниковый период‚ и мамонтов с ящерами‚ и чудища над головой‚ но я также отчетливо помню‚ как бродил вместе с ящерами наш дорогой товарищ первожитель Кузьма Бессмертный‚ утвержденный и спущенный сверху.

– Я тоже... – завопил Алик. – Помню товарища Кузьму!

– Нет. Вы уже сказали.

И – локтем его! В бок. Под ребро. Под самое дыхало. Взлетел Алик над скамейкой от непереносимой боли‚ перекувырнулся через спину‚ головой воткнулся в песочницу. И встал намертво.

Под грохот барабана и вой мятой трубы пришли строем юные долгожители в пионерских галстуках‚ вздернули скамейку слабыми ручонками‚ дружно потащили на торжественную линейку. Отставшие шустро помчались следом‚ пихаясь локтями‚ попрыгали на ходу‚ расположились по новому ранжиру: Славик‚ Толик‚ Алик да Шурик‚ важно поплыли в президиум‚ кандидатами на бессмертие.

– Эй‚ – позвала бабка. – Может‚ надо чего? Полы смыть в президиме‚ воды подать‚ скатерку простирнуть. Вот она я – на все руки. Вот они‚ близнятки, подъедалы мои.

И пошлепала следом.

Унесли скамейку, осталась без прикрытия женщина. Под случайными ветрами и колючими взглядами.

– Опять‚ – зажалилась. – Опять переселили. Я сползаю‚ людиии...

А умрет она не в свой срок‚ в доме для престарелых с психическими отклонениями: два корпуса на окраине города‚ голый дворик на припеке‚ чахлые кустики‚ тяжелые скамейки. Бродят по дворику расслабленные‚ бродят немощные‚ трясущиеся – всякие. Часами стоят у ворот‚ выпрашивают папироску у редкого прохожего. Часами выглядывают родственников. Жирная нянька с отекшими ногами принимает передачи‚ через неделю выкидывет пустые пакеты: "Всё‚ – говорит‚ – подъела. Волоки еще". Она споткнется на голом дворике посреди корпусов‚ о камень зашибет коленку. Две хилые старушонки‚ суматошно повизгивая‚ поволокут ее суетливыми мурашами на койку. Она пролежит недели с пустяковым ушибом‚ и никто ее не повернет‚ никто не подмоет‚ не поинтересуется: персонала у них нехватка. И оттого пролежни‚ отек легких‚ смерть. "Я в отпуске была‚ – скажет сердобольная сестричка. – А то б она пожила еще". – "Чего на них тратиться? – скажет другая. – Всё одно помирать". Ее похоронят за счет государства‚ по самому дешевому разряду‚ когда за телом не являются родственники. Гроб. Кремация. Сотрудник для наблюдения. Холм с табличками на кладбище‚ возле крематория: "Невостребованные 1976 год"‚ "Невостребованные 1977 год"‚ "Невостребованные – 1980"...

 

3

– Ладно‚ – сказал Фишкин с постамента. – Уговорили. Так уж тому и быть. Я расскажу вам эту историю. Расскажу‚ чтобы все знали. Потому что – как говорил покойный старик Какес – и сказать страшно‚ и молчать нельзя.

И они приготовились слушать.

Устроились поудобнее у постамента.

Не перебивали и не переспрашивали.

И вот что они узнали.

Ай‚ это была хохма! Ой‚ это был цимес! Изюм. Курага. Компот без косточек. Надо вам сказать‚ что Фишкин всегда жил нормально. Фишкин не задумывался над тем‚ как он живет‚ и потому было ему хорошо. Даже отлично. Когда тебе ничего не надо‚ у тебя есть всё. Но когда у тебя есть всё‚ тебе нужно еще очень много. Дважды всё.

Узнал как-то Фишкин от одного сумасшедшего‚ который успешно притворялся нормальным‚ что в Москве‚ в самом ее центре‚ поставили памятник знаменитому еврею. Ай‚ подумал‚ добром это не кончится. Ой‚ подумал‚ надо взглянуть‚ пока не поломали. Памятник еврею на площади имени еврея‚ – кто сможет такое вытерпеть? Никто не сможет.

После работы поехал взглянуть.

Стоит камень‚ на камне голова‚ на голове борода. И всё. Так-так-так‚ думает Фишкин‚ где-то я его уже встречал‚ как-то мы с ним пересекались.

Подошел поближе‚ глядит, вспоминает.

Тут тетка шагает. Пузо на последнем месяце. Ткнулась глазами в голову‚ ткнулась в Фишкина‚ да ка-ак заорет:

– Он! Чур меня! Он! С камня спрыгнул...

Хлоп! – и обморок.

Шлёп! – и выкидыш.

И все ее штучки-дрючки из ридикюля раскатились по асфальту.

Народ бежит‚ милиция свистит‚ а Фишкин по земле ползает‚ штучки собирает. Наткнулся на зеркальце‚ взглянул мимолетом и охнул... Он! Он в зеркальце! То есть Фишкин! То есть великий теоретик! То есть работник сумасшедшего дома номер восемь! То есть гениальный прозорливец! Фишкин бродит по Европе. Призрак Фишкина...

Стоит возле памятника‚ глазами в глаза‚ костенеет от предчувствий‚ леденеет от возможностей. А его окружили‚ в затылок дышат‚ и тетка с асфальта верещит:

– Он! Он! Чур меня! Борода с камня спрыгнула...

Стоит голова на постаменте. Рядом такая же голова‚ но на малом тельце. Или – как говорил покойный старик Какес – к чему голова‚ когда тела нет?

Тут кто-то выражается с обидой:

– Учили нас: гигант‚ гигант! А он так себе‚ карлик на палочке.

Другой выражается:

– Мало нам одного. Еще борода на нашу голову.

А третий молчит‚ пыхтит старательно‚ сувениры из карманов отбирает.

– Что вы делаете? – пихается Фишкин. – Я закричу‚ я...

А он на ухо:

– Молчи‚ Карла. Я пролетарий. Мне терять нечего. Сам‚ небось‚ учил.

Вот и милиция сквозь толпу лезет: ногой махнет – улица‚ рукой – переулочек.

А они стеной:

– Ты нам Карлу не трожь. Не трожь! Всё себе забирают‚ ниче народу.

– Да на хрена он вам сдался‚ народ?

– А потрепаться! А скинуться! А сгодится при случае. Одна Карла вам‚ другая нам. Карла‚ держись! Не поддавайся‚ Карла!

– Граждане население‚ – кричит милиция. – Мы его в музей берем! Под колпак! Приходите туда. Там и поговорите‚ там и скинетесь.

И под руки. В машину. В отделение. Так под локотки и внесли к начальнику.

А тот рыком:

– Упились‚ мерзавцы? Это кто же вам разрешил памятник с площади брать? Вчера Минина приволокли‚ сегодня этого.

Первый сержант и говорит с перепуга:

– Они не памятник. Они родственник.

Начальник походил вокруг и спрашивает:

– Правда?

Вот Фишкин думает: все евреи родственники‚ стоит только покопаться.

– Правда‚ – говорит.

– Чем докажете?

– Внешностью.

И бороду распушил.

Начальник охнул и к телефону:

– Докладываю! Задержан родственник памятнику у памятника родственнику. Не‚ не тому... Не‚ без лошади... С бородой и в усах. Слушаюсь!

И к Фишкину‚ с превеликим почтением:

– Сейчас за вами спецмашину пришлют.

А Фишкин стоит себе‚ важностью наливается: конечно‚ пришлют‚ конечно‚ спецмашину‚ или – как говорил покойный старик Какес – уж если вешаться‚ так на высоком дереве.

– У нас к вам просьба‚ – говорит начальник. – У нас ефрейтор Катькин опасного рецидивиста обезвредил. Теперь его полагается сфотографировать на фоне развернутого знамени. Но мы бы хотели – на вашем.

– Предлагаю‚ – говорит Фишкин‚ – на фоне рецидивиста.

– У него теперь нет фона‚ – отвечает начальник. – И долго еще не будет после Катькина. Так что‚ если не возражаете...

– О чем разговор! Всю жизнь мечтал быть фоном.

Приводят Катькина. Здоровенный мужик под потолок‚ кулаки – кувалды‚ и овчарка при нем выше Фишкина.

– Э‚ нет! – говорит Фишкин. – Насчет двоих мы не договаривались. Кто рецидивиста поймал? Непосредственно кто?

– Собака. Непосредственно она.

– Вот ее и фотографируйте.

– Гражданин памятник‚ – просит Катькин и краснеет‚ как девица. – Товарищ борода. Умоляю! Старуха-мать в деревне... На смертном одре... Последняя радость...

– Тогда без собаки‚ – упрямится Фишкин. – Или – или. Я не могу быть фоном для всех сразу. Где моя спецмашина?

– Пусть тогда собака‚ – грустно говорит Катькин.

– Пусть тогда Катькин‚ – грустно говорит собака.

И заплакали оба.

И начальник заплакал. И сержанты. Участковые‚ следователи‚ вольнонаемный состав. Даже Фишкин слезу пустил в бороду.

– Ладно. Уговорили. На добрых всегда ездят. Фотографируйтесь на моем фоне‚ пока живой.

А они плачут. Все вместе. Пуще еще прежнего.

– Да как же нам фотографироваться-то‚ как?! У нас и аппарата нету. И пленки. И света недостаточно. Да и не умеет никто! Бедная старуха-мать... Бедный Катькин... Бедная ты наша сука...

Вышел из стены серый человек со смытым лицом и говорит:

– Машина подана. Вас ждут.

– Подождут‚ – отвечает Фишкин. – Вы лучше сфотографируйте ефрейтора Катькина на фоне моей бороды. И поживее!

– Всегда-пожалуйста. Мы до этого Катькина давно добираемся. Ваша карта бита‚ резидент Катькинзон. Взять его!

– Слушаюсь! – сказала сука.

И они поехали на спецмашине.

И приехали в Большой Дом.

Провели Фишкина по Большому Коридору‚ подняли на Большом Лифте‚ ввели в Самый Большой Зал‚ без конца-края‚ как хороший вокзал. За Большим Столом‚ на Больших Стульях‚ каждый под собственным портретом – Наши Общие Любимцы: сидят важно‚ глядят скучно.

Фишкин вошел‚ осмотрелся‚ сел под портретом родственника. А почему бы и нет? Они так‚ и он так. Или – как говорил покойный старик Какес – придерживайся обычаев страны‚ в которой живешь. А эти‚ за столом‚ зашевелились‚ зашушукались‚ смотрят-сравнивают‚ чувствуется – завидуют.

Самый Главный Любимец и говорит:

– Расскажите нам биографию.

– Ну‚ что вам сказать? – отвечает Фишкин. – Всё очень просто. У нашего знаменитого дядюшки Мордехая был двоюродный брат...

– Минуточку‚ – перебивает Самый Главный. – У Карла‚ а не у Мордехая.

– Это для вас он Карл‚ а для меня Мордехай.

Заволновались‚ загалдели‚ на стульях заерзали:

– Как это – как это? Пятно на основоположнике!..

Вышел из стены серый человек и говорит:

– Есть такой факт. По донесениям агентов. Как просочился наружу, непонятно.

– Почему не доложили? – кричит Главный. – Как допустили?! Мы бы тогда с германцами... Я бы теперь с китайцами...

Набежали врачи со шприцами‚ каждый уколол своего в податливый зад‚ и они сразу расслабились‚ Общие Любимцы‚ они растрогались‚ и появилось неодолимое желание петь‚ смеяться как дети‚ принимать важные коллективные решения.

– Значит так‚ – говорит Фишкин‚ – и прошу не перебивать. У нашего знаменитого дядюшки Мордехая был двоюродный брат‚ торговец мануфактурой Сёма Златкес. Сёмина дочка Сарра вышла замуж за банкира из Гамбурга Пиню Вайсберга. Младшая дочь Пини‚ Двойра‚ убежала из дома с приказчиком обувного магазина Изей Фишкиным. Они побежали из Гамбурга в Одессу‚ и бежали очень долго‚ потому что в пути им было чем заниматься. При въезде в Одессу родился я‚ Шлёма Фишкин.

– Так‚ – спрашивает Главный‚ – кто хочет дополнить?

Вышел из стены серый человек и говорит:

– Всё правильно. Совпадает с донесениями агентов. Только дочь Сёмы Златкеса звали не Сарра‚ а Ривка.

– Хрен редьки не слаще‚ – пошутил Главный‚ и все дружно захохотали минут на сорок‚ потому что каждый опасался остановиться первым.

Набежали врачи со шприцами‚ кольнули подопечных в зад‚ и они сразу умолкли‚ пустили по-простому слезу‚ изъявили желание пожить тихо‚ скромно‚ неприметно‚ за непробиваемым забором с охраной.

Принесли чай с печеньем‚ и разговор пошел дружеский.

– Где вы работаете‚ Карл Фишкин? И кем?

– Работаю в сумасшедшем доме. Вожусь с дебилами.

– Фи‚ – говорит Главный. – Мы вас устроим получше. Мы вас возьмем лифтером в Самый Большой Дом. Нам будет приятно видеть вас по утрам‚ Карл Фишкин.

– Согласен‚ – отвечает. – Только не зовите меня Карлом. Пусть я буду для вас Шлёма Маркс. Вы приходите по утрам и говорите: "Здравствуйте‚ Шлёма". А я отвечаю: "Доброе утро‚ Владимиры Ильичи".

Развеселились‚ зафыркали‚ застеснялись: им лестно.

– Оформить‚ – командует Главный. – Со вчерашнего дня.

Вышел из стены серый человек и говорит:

– Никак ему невозможно в Самый Большой Дом. У него родственники за границей.

– Кто?

– Да Карл Маркс.

И все съели по печеньицу.

– Кстати‚ – спрашивает Фишкин‚ – а как насчет наследства? Книги дядюшкины издаете?

– Издаем.

– Гоните деньгу.

– Это‚ – говорят‚ – мысль. Это‚ – говорят‚ – хороший доход в нашу казну. Брать с ихнего Запада за издание дядюшки Маркса. И за Энгельса‚ кстати‚ тоже.

– При чем тут Энгельс? – удивляется Фишкин. – Он мне вовсе не родственник.

– А при чем тут вы? – пошутил Главный‚ и все дружно захохотали минут на тридцать‚ потому что каждый боялся остановиться первым.

Опять набежали врачи со шприцами‚ и они растеклись‚ расползлись‚ размечтались‚ появилось неуемное желание избирать и быть избранным‚ награждать и принимать награды‚ говорить речи и бурно‚ продолжительно аплодировать.

– Кстати‚ – говорит Фишкин‚ – я хотел бы съездить в Лондон‚ положить цветы на могилу дядюшки Мордехая.

– Уже положили‚ – отвечают. – От вашего имени.

– Я бы поплакал.

– За вас поплакали. Третий секретарь посольства с шофером.

– Я бы прибрал на могилке.

– Приберите тут. Мы перешлем.

Обиделся Фишкин‚ даже ногой взбрыкнул:

– Между прочим‚ спасибо могли бы сказать дядюшке Мордехаю. За такую удачную фамилию. А если бы он был Рабинович‚ как бы вы назвали свое учение? Рабиновичизм? А если Шапиро? Шапиризм?.. Или‚ не дай Бог‚ Какес! Под знаменем Какизма? Кто бы пошел за вами под таким знаменем?

Главный насупился‚ набычился‚ брови распушил:

– Гражданин Шлёма Маркс‚ а если мы вас за такие слова?..

– Маркса?.. Ну-ну. А что скажут на это братские партии?

Вышел из стены серый человек с двумя автоматчиками и говорит:

– Будем брать. Всех без разбора. Братских и небратских.

Набежали врачи со шприцами‚ укололи Фишкина в зад‚ и он тут же размягчился‚ рассопливился‚ появилось горячее желание согласиться со всеми‚ и чтобы все согласились с ним.

– Идите‚ – разрешил Главный. – Дышите на общее благо. А мы проверим.

Повели Фишкина к машине‚ отвезли к лучшему в городе парикмахеру‚ усадили в кресло.

– Как будем стричь? Под польку? Под полубокс?

– Под графа Льва Николаевича Толстого‚ – приказал серый человек. – Чтобы намека не было.

И лязгнул зловеще ножницами.

Так закончилась эта историческая встреча. Так Фишкин попал под надзор отрганов. Или‚ как говорил покойный старик Какес: плюнешь вверх – в лицо себе попадешь.

Жить бы ему тихо‚ жить неприметно‚ обходя стороной каменного родственника‚ но потерял Фишкин покой‚ потерял сон-аппетит‚ а приобрел взамен черную зависть. Прокрадывался изредка в ночные часы‚ стоял рядом‚ распушив исковерканную бороду‚ словно принимал почести от благодарных потомков‚ но не оглядывались на него случайные прохожие‚ не падали в обморок беременные тетки‚ не набегала топтоногая милиция. Когда тебе ничего не надо‚ у тебя есть всё. Но когда у тебя есть всё‚ тебе нужно еще очень много. Дважды всё.

Как-то не утерпел‚ встал перед зеркалом‚ поставил рядом портрет Мордехая‚ взял ножницы... Тут вышел из зеркала серый человек со смытым лицом‚ сказал сурово:

– Ой‚ Фишкин! С огнем‚ Фишкин‚ играешь.

И ушел сквозь стену.

Одно осталось в утешение: позабытый постамент на Страстном. Куда тоже лезут самозванцы‚ которых надо спихивать. Вчера‚ например‚ лез Ефремыч. За ним – вылитый Виссарионыч. Фишкин наступил им на пальцы‚ когда они карабкались на постамент‚ и с воем они уползли в кусты.

– Виссарионыч‚ – позвал Фишкин с постамента‚ – ты где?

– Я тут‚ дарагой‚ – из кустов откликнулся Виссарионыч.

– Выходи давай.

– Нэт! Вы всэ хатели меня убить‚ всэ...

Скисла немощная батарейка.

Застучало во мраке: железом по камню.

Сидел на корточках крохотный еврей Фишкин‚ принудительная пародия на графа Толстого‚ выбивал букву на мраморе. И размечено было четко‚ процарапано тонко‚ предварительной наметкой: "ФИШКИНУ – ОСВОБОДИТЕЛЮ".

– Где старик? – оскалился спортсмен. – Где? Сбежал‚ твою растак!

И прыгнул с места во мрак...

 

4

... а по переулку...

... по переулку вбок от бульвара...

... по переулку – коленом от бульвара‚ от вывихнутых теней на скамейках и страхов грядущих лет убегал в обжитое прошлое‚ где чехлы на стульях‚ салфеточки на комодах‚ свечи на фортепьяно‚ упитанный старичок в майке-сеточке‚ в черных трусах до колен‚ пухлоплечий и узкогрудый‚ в щедром пушке седоватых волос.

Убегал старичок вприпрыжку‚ расшалившимся ребенком-баловником‚ а под ногами уже не асфальт‚ но брусчатка‚ и фонари потусклее да пореже‚ и шелковых абажуров розовая идиллия за тюлем окон‚ поленницы дров‚ запашок самоварного угля‚ топот торопливых копыт за углом‚ – или это стук крови в висках?..

Убегал вчерашний старик в переулок прошлого‚ прятался от погони в собственном настоящем‚ затихал за углом натужно веселый город‚ отваливалось слоями наносное‚ завтрашнее‚ и вставал в конце переулка‚ углом со двора‚ до кирпичика знакомый дом‚ где привязывают пространства‚ подъезд на две створки‚ куда нет ему входа‚ клумба с блеклыми флоксами..‚ но мрачные окна осветились жутковато изнутри‚ и полыхнуло пламя‚ будто плеснули керосином‚ лопнуло со звоном первое стекло‚ скорчилось‚ обугливаясь‚ замордованное пространство‚ его зачарованный край… и темная фигура отпахнула наверху створки окна‚ вылезла неуклюже на подоконник‚ оглянулась напоследок и с жалобным писком – большой ночной птицей – шагнула из огня на асфальт.

Он долго летел к земле: времени достало на всё.

Разглядеть себя‚ жалкого‚ бегущего: сверху вниз.

Распознать себя‚ гордого‚ парящего: снизу вверх.

И оскорбиться. И возгордиться. И соединить невозможное.

Он упал на мягкую‚ многожды перекопанную клумбу‚ как в самого себя‚ и остался лежать на спине‚ тихий и задумчивый. Цветы пахли тонко и дразняще. Зудел потревоженный шмель. И травинка услужливо склонилась к лицу‚ чтобы он мог ее – при желании – пожевать в раздумии.

– Это рай? – спросил себя‚ не открывая глаз. – Странно‚ но это рай.

Грохнуло. Охнуло. Просыпалось звонко. Затрещало и зафыркало непотребно. Загудело перекаленной печной трубой. Опахнуло неистовым жаром.

– Это ад‚ – ответил. – Всё правильно: это ад.

Что-то большое и грузное рухнуло рядом‚ задышало бурно‚ остропахнуще‚ в самое лицо‚ и посапывало‚ почмокивало‚ обнюхивало возбужденно. Оставалось только открыть глаза и примириться с неизбежным‚ которое всегда заманчиво.

Он открыл глаза и увидел огонь.

Много огня‚ близкого и разнообразного.

Жесткими кинжальными струями. Пляшущими озорниками-паяцами. Неистовыми спиралями с жадными змеиными язычками. Рыжими‚ багровыми‚ лихорадочно трепетными с черной окантовкой по краям.

– Это ад. Да‚ это ад. Боже ж ты мой‚ наконец-то конец!

Сбоку‚ освещенное пламенем‚ сунулось к нему угольное‚ поттом лоснящееся лицо. Дикая шапка курчавых волос‚ мерцающие огнем гигантские белки глаз‚ вывернутые мясистые губы‚ сплюснутый нос с крыльями ноздрей‚ черные кисти рук.

– Гараб-тараб! – сказал чернорукий горлом‚ вскриком‚ клекотом. – Сарабана!

– Да‚ – согласился смиренно‚ – сарабана. Именно это. Сарабана‚ и ничто иное. Я заслужил.

Чернорукий повращал огромными зрачками‚ озираясь вокруг‚ и он понял‚ что дьявол ищет помощников‚ чтобы утащить его в этот самый гараб-тараб‚ с гиканьем‚ улюлюканьем бросить в разверстую сарабану‚ на вечные адские муки. Сарабана – именно так. Сарабана – наказанием за прошлую жизнь.

– Киюк! – призывно кликнул чернорукий. – Гараб-тараб!

– Сюда‚ – позвал он за компанию. – Кто-нибудь!

Трещало пламя‚ оглушительно лопались пузыри на сковородах‚ выли души сиренами пожарных машин‚ и удушливый дым стлался уже по земле.

– Я понимаю‚ – сказал‚ – все заняты. Ничего‚ я подожду. Впереди вечные муки: минутой раньше‚ минутой позже‚ какая разница?

Пробежал мимо огромный‚ серокожий и медноголовый‚ весь в несминаемых складках‚ с плоским‚ бесконечным хвостом‚ и хвост вдруг надулся‚ напрягся непомерно в частой‚ лихорадочной дрожи.

Чернорукий снова закликал‚ тревожно и гортанно‚ в темноту‚ в отблески‚ в дым‚ вой и грохот:

– Киюк! Киюк!

– Странно‚ – сказал он. – Глядя на вас‚ можно подумать‚ что я первый. Вы же привыкли к грешникам‚ не могли не привыкнуть.

Ему нравилось лежать. Нравилось говорить. Было удобно‚ покойно‚ раздумчиво. Ушел внутренний зуд‚ заглох мотор спешки. Неприятности остались там‚ позади‚ откуда он шагнул в освобождение. Веером через огонь рассыпалась вода‚ слезой легла на лицо. Слизнул – было вкусно.

– Киюк-киюк! – кричал чернорукий. – Гаштала-гаштала!

– Пожалуйста‚ – попросил он по всегдашней своей деликатности‚ – хотите‚ я сам пойду? В печь‚ в котел‚ в расплавленный свинец: я пойду‚ мне не трудно.

Он приподнял было голову‚ затем плечи‚ но чернорукий навалился грудью‚ прижал к земле‚ лопотал быстро и отчаянно‚ предупреждая и умоляя‚ поблескивая розовыми белками глаз‚ в которых яростью плясал огонь.

– Ну‚ хорошо‚ – смирился с охотой. – Я понимаю‚ у вас свои правила. А пока мы могли бы поговорить. Ведь мы можем поговорить‚ не правда ли? Это не запрещено? Неизвестно‚ представится ли еще случай.

Чернорукий кликнул в последний раз‚ сел рядом‚ вонзил подбородок в колени.

– Давно бы так‚ – радостно сказал он. – Теперь вы похожи на дьявола в оперном исполнении. Теперь мне привычно.

– Парамак‚ – сказал тот устало и чуть брезгливо. – Зутак‚ твою мать.

– Конечно‚ – подхватил с готовностью. – Вы замучились с нами‚ я вижу‚ вы замучились! Демография проклятая: не засидишься. Я думаю‚ в аду работа потруднее. Наказывать всегда утомительнее‚ чем поощрять. Вы со мной согласны?

Тот возбудился сверх меры‚ закинул голову кверху‚ прокричал длинно и горячо на одном дыхании‚ вздел к небесам руки в горестном изумлении. Интересно‚ подумал он‚ а дьяволы к кому взывают в минуты отчаяния? Неужто и они к Господу Богу? И это его утешило.

– Не переживайте‚ – сказал. – Нам не привыкать к потерям. Вся наша жизнь – кладбище неиспользованных возможностей. Помню хорошо‚ как умер во мне изобретатель детских игрушек‚ веселый малый‚ шутник и проказник: он умер первым. Как я тогда горевал! Потом умер машинист паровоза: пронзительный взгляд‚ замасленная спецовка‚ глаза‚ воспаленные от ветра. Его я оплакивал месяц. Потом краснодеревщик: руки в скорлупках лака. Сельский учитель: очки на тесемочке. Дегустатор вин: жуир и красавец. Собиратель старинных рукописей: мудрый и дотошный. Кто остался теперь? Страшно взглянуть. Просыпаюсь однажды‚ а на луну не хочется.

Ему нравилось говорить после долгого молчания. Ему уютно было лежать по соседству с черноруким. Может‚ это и станет его наказанием? Вечные беседы с дьяволом в ожидании неминуемого ада.

Чернорукий улыбнулся поощрительно..‚ но стеклянно грохнуло по соседству‚ кошачьим хором взвыли души‚ опахнуло жаром из печей‚ и он взлетел на ноги‚ легко и проворно‚ завертел головой‚ озираясь‚ закричал в багровую ночь:

– Киюк! Киюк!.

Опять пробежал мимо серокожий и медноголовый‚ с крючьями вместо рук‚ и пропал в дыму. Огонь взлетал полотнищем кверху‚ щелкал на ветру тугими простынями пламени‚ завивался в жгуты‚ опадал стремительно книзу‚ касался лица нежно и трепетно посекшимся‚ гарью пахнущим шелком легендарного знамени.

– У нас есть время‚ – сказал несмело. – И вы можете меня прервать‚ когда надоест. Мне надо посоветоваться. Тут‚ в аду‚ самое место. Отсюда не пойдут слухи.

Чернорукий сел‚ как подломился: голова между ног‚ коленки вздернулись над ушами‚ и приготовился слушать.

– Прежде всего выберем цвет. Размеры‚ конечно‚ тоже важны‚ но размеры могут быть всякими‚ от крохотных в детских ручонках и до гигантов на аэростатах‚ а цвет выбирается однажды‚ раз и навсегда. Вы со мной согласны?

Тот вздохнул.

– Красный? – спросил. – Категорически. Оранжевый? Сомнительно. Желтый? Невыносимо. Зеленый? Банально. Голубой? С претензией. Синий? Безыдейно. Фиолетовый? Мрачно. Что бы вы посоветовали?

Тот задумался.

– Еще раз. Красный? Опасный. Оранжевый? Непривычный. Желтый? Вульгарный. Зеленый? Нескромный. Голубой? Маркий. Синий? Убогий. Фиолетовый? Зловещий... Проблема!

Тот поежился.

– А древко... Древко тоже годится не всякое. Тонкое. Длинное. Упругое. Чтобы гнулось и пружинило. Сопротивлялось и подталкивало. – И зашептал‚ как в сговоре: – Выйти заполночь на тихую площадь‚ распустить полотнище‚ отмахнуть древком‚ чтобы прогнулось‚ опахнуло цветным шелком – и туда‚ на восток‚ в нехоженый край...

Помолчал, спросил неожиданно:

– У пространства имеется душа? Отвечайте немедленно: да или нет?

Столб пробился через огонь‚ тугой и хрустальный‚ страшно и пугающе пронесся над головами‚ взорвался брызгами воды и листьев‚ напоровшись на березку-подростка‚ и обнажил тощий пятнистый ствол – дрожащим хвостиком перепуганной насмерть бездомной собаки.

– Когда... – заторопился. – Когда умирает пространство‚ куда отправляется его душа? В рай или в ад?..

Набежали серокожие и медноголовые‚ подхватили чернорукого за руки‚ поволокли прочь от огня‚ а он отбивался‚ он выгибался и вопил‚ разевая огромный рот‚ блестя бешеными зрачками‚ но безжалостный хрустальный столб снова пробился через огонь‚ страшно ударил тупым кулаком и угнал чернорукого во мрак‚ в тишину прежних улиц‚ в позабытое наше прошлое.

– Оно не виновато! – кричал вослед. – Нет‚ нет‚ это не оно!.. Загубленному пространству место в раю! Это мы нагородили на нем всякие мерзости‚ мы‚ это мы! Нам и отвечать!..

Вырвалось из огня полотнище‚ неохватно радужное‚ взметнулось широко и свободно до багрово беспокойных облаков‚ щелкнуло‚ как подхлестнуло‚ кнутом на полнеба‚ и он встал с клумбы‚ запрокинул голову‚ шагнул радостно и доверчиво‚ высматривая впереди одинокого знаменосца: в дым‚ в огонь‚ в ад‚ в полноту жизни‚ яростной и манящей...

 

5

– ... привет‚ старичок! Далеко собрался?

Встал дом в конце переулка‚ углом со двора‚ запахнутый‚ как застегнутый наглухо‚ на окна-двери.

Отцветала клумба посреди асфальта поздними‚ роняющими дремотные лепестки блеклыми флоксами.

Громоздилась до крыши береза-великан с необъятной кроной‚ с ветвями упруго мощными‚ со стволом бугристым‚ что гнал‚ будто насосами‚ соки земли: вверх-вверх-вверх.

И старичок в майке-сеточке‚ в черных трусах до колен‚ притулился лицом в угол‚ щекой к двери‚ к подъезду на две створки‚ доверчиво и беспомощно‚ будто носом в материнскую грудь‚ губами к щедрой кормилице. Петля проржавела до густой рыжины. Краска шелушилась скорлупками. Доска расщепилась на стыке. Из неровной щели между створкой и косяком слабо тянуло застарелой пылью‚ сладкой плесенью‚ холодной гарью водой залитого пожарища.

– Поздно пришел‚ старичок! Ваши уже не работают. Ваши давно не работают: запоганили – незачем. Теперь у вас одна забота‚ у картографов: кладбища планировать.

Он поворачивался от двери нехотя и с трудом‚ как возвращаются к жизни из блаженного сна‚ полного друзей и улыбок‚ или всплывают из глубин счастливой задумчивости‚ будто омытые тишиной небытия‚ и взглянул прямо‚ открыто и лучисто‚ до конца дней готовый к радостному удивлению‚ – чем же ты утешился‚ друг мой? – в дуло ствола взглянул‚ в грозный его зрачок‚ что торчал на уровне лба

– Бунтуешь‚ старичок? Ну-ну. Будем тебя брать. Будем с тобой решать. Кончать тебя будем. Пуля в лоб – глаз на асфальт.

Стоял перед ним шпанистый старикан-оголец‚ баюкал небрежно на ладони короткоствольную железяку‚ и челочка обвисала на сощуренный глаз из-под драного кепаря‚ папироска липла к губе жеваным мундштуком‚ зуб проглядывал золотом под брезгливо вздернутой губой‚ хитрая татуировка на груди из-под распахнутой до пупа рубахи‚ и брючата последней носки‚ и пиджачок на вырост‚ и шкарята на выброс.

– Ах‚ старичок-старичок‚ унылая твоя душа! В прошлое‚ старичок‚ не убежишь. В прошлом тебе смерть.

И кинул ему узелок с одеждой.

Они уходили по переулку‚ что перегнулся коленом к бульвару‚ с брусчатки на голый асфальт‚ и теснились на пути блочные серые громады‚ кирпичные плоские уродцы‚ ядовитый разлив до крыш маслянисто липкого света‚ а за окнами люстры пластмассовыми плафончиками‚ лак типовой мебели‚ голубоватые сполохи чарующих экранов‚ и тянет оглянуться назад‚ тянет домой‚ к комодам с шелковыми абажурами‚ но дуло уперлось в бок‚ дуло подгоняет и подталкивает из обжитого‚ дыханием обогретого прошлого‚ через ветрами продутое настоящее в вечную мерзлоту будущего.

– Значит так‚ старичок. Чуть что, стреляем сразу. Сначала стреляем‚ потом предупреждаем. Письменные извинения посмертно.

Они шли вдоль дома-сторожа на краю чужого бульвара‚ мимо пыльных окон‚ мрачных подъездов-подворотен‚ где шастали коты-бродяги‚ драные в битвах коты-убийцы‚ и что-то громоздкое‚ распахнутое‚ перепончатокрылое взвыло‚ взмыло‚ рухнуло сверху‚ накрыло колючепахучим‚ душным и пыльным.

– Сдаа-вай-тесь!!.

– Сдаюсь‚ – кричал первый старик‚ громоздким жуком барахтаясь на спине. – Я давно уже сдался: сколько можно?..

– Не слышу второго!

– И я... И я... – хохотал другой‚ пятками колотил от восторга. – Старик‚ ты прекрасен! Я люблю тебя‚ старик!

Тот сунулся к ним через дыру в попоне‚ всклокоченная седая голова‚ костлявые скулы‚ плотно зажмуренные глаза‚ спросил без интереса:

– Вот я вас поймал‚ а дальше чего?

– Дальше – вымогай. Дальше – добивай. Мало ли чего дальше!

Они шли гуськом у стены‚ вдоль пыльных витрин и мрачных подъездов‚ коты следили из укрытий глазами ленивых убийц‚ а старик-оголец радостно зыркал из-под кепки‚ упиваясь азартом и риском‚ брал в сообщники этот мир:

– Порядок‚ мужики! Наших прибыло, ихних убыло. Еще бы чуток‚ еще парочку-троечку‚ и я поведу вас на штурм будущего. Мы их возьмем тепленькими. Мы за всё посчитаемся. Время‚ мужики‚ разматывать знамена!

А старик на протезе жмурился‚ хмурился‚ яростно шевелил лопатками: не время разматывать‚ не повод распахивать‚ не судьба вдыхать полной грудью‚ – когда же придет‚ наконец‚ его Великий и Банный День?

Выпал из укрытия Петровский бульвар‚ явил себя нежданно-негаданно: узкий‚ прямой‚ открытый‚ вниз от дома покатый. Бульвар-коридор‚ бульвар-пенал спланированным безобразием‚ где деревья поставлены в линеечку‚ газоны выверены по ниточке‚ скамейки в шеренге‚ урны в строю‚ и нет места простору‚ нет упоительной отсебятины – случайного одуванчика‚ странствующей гусеницы‚ легкомысленной бабочки. Бульвар без радости-очарования‚ зависти-сожаления‚ а кому-то любимый‚ кому-то единственный и неотрывный‚ печалью в несбыточных снах. Зачем мы уходим так поспешно‚ будто по неотложному делу‚ в недобрые нам края? Где всякое может случиться‚ всякое и случается‚ но то ли еще будет‚ того ли дождемся‚ встретим‚ наткнемся‚ недосчитаемся? Вот она – скамейка твоей радости‚ вот они – окна твоей печали: чего же еще‚ дорогой‚ куда же еще‚ к кому? Но нет... Дуло уперлось в бок‚ дуло гонит упрямо‚ через годы и расстояния: здравствуй‚ Петровский, ничья территория‚ здравствуй‚ Рождественский‚ Сретенский‚ Покровский, навечно чужой мир.

– Это не бульвар‚ – решил оголец. – Это ловушка. Топь. Трясина. Зыбун. Как бы не засосало.

Три старика стояли на краю‚ выжидали-высматривали‚ будто умоляли-упрашивали пропустить – не губить.

– Вы пробовали когда-нибудь разжалобить болото? – говорил оголец. – Попробуйте. Проверьте ваши способности. И когда вам покажется‚ что вы его убедили‚ когда вам почудится‚ что вы его растрогали‚ когда вы доверитесь ему и шагнете вперед‚ ногой мимо кочки‚ оно чавкнет тупо и нет вас. Попробуйте разжалобить болото. Попробуйте, и мы помянем вас тихим словом.

Неясный хоровод застыл на краю газона.

Смытые тени липли друг к другу пугаными детьми.

Вялая струйка покорных силуэтов недвижно стекала по уклону.

Это была вечная очередь к пивному ларьку‚ туда‚ за площадь‚ на край иного бульвара‚ в ожидании недостижимого подвоза пива.

Безнадежностью веяло от хоровода. Покорным согласием. Тоской и унынием скорби. Будто не к ларьку стояли они‚ не для утоления жгучей потребности‚ но чередой прощания с дорогим и любимым‚ но грустными тенями к последнему перевозу.

А от хвоста очереди скалился Тихий А.И.‚ зазывалой-вышибалой у балагана‚ знаками‚ ужимками приглашая к себе‚ перед собой‚ в общее построение‚ чтобы влились-внедрились‚ притерлись-притерпелись‚ задышали-зажили воедино.

– Вот бы и вам! Вот заодно! Глотнул пивка‚ залез в кузов и в каталажку! Лучше всего‚ если вы сядете добровольно. Я бы на вашем месте сел.

С грохотом прикатил вездеход с голубеньким прицепом. Открылись бронированные двери. Опал трап.

– Вы у меня на контроле. Вы у меня на карандаше. Прилетает в гости дружеский премьер вражеского государства. Попрошу сесть в тюрьму! – И руки заламывал: – Сделайте это для меня! Ну‚ пожалуйста! Я вам устрою хорошую тюрьму. Показательную. У меня везде связи.

Тут набежал некто‚ настырный и порывистый: "Вы последний? Я за вами!" – впихнул стариков в общую шеренгу‚ вцепился намертво‚ чтобы не пролез посторонний: оторвать только с мясом. И очередь дрогнула‚ переступила ногами‚ судорожно самоуплотнилась‚ что создало излишнюю напряженность у ее начала и ложное ощущение движения на ее конце:

– Пиво везут‚ пиииво!

И еще:

– Батюшки‚ дожили!..

И еще:

– Матушки‚ задавили!..

И попер напролом диковатый и страхолюдный‚ драный и косматый‚ багровоглазый и сизоносый‚ с вечным кочаном под мышкой‚ чтобы была под рукой незамедлительная закуска к непредвиденной выпивке. Топтал сапогом слюнтяев‚ пузом выжимал слабаков‚ плечом выпирал хиляков под общий согласованный вопль: "Вы тут не стояли!"

– Я хозяин страна‚ – говорил важно‚ не заботясь о падежах. – Я – хозяин.

– Да кто тебя мыться научил? – верещали в отчаянии законопослушные. – Кто?!

– Мы хазаин страна‚ – говорил тупо‚ наплевав на орфографию. – Мы – хазаин.

– Да кто тебе зубную щетку показал? – бились в истерике верноподданные. – Кто?!

– Вас хазаин страна‚ – говорил нагло. – Вас – хазаин.

И встал первым к ларьку.

– Он хозяин‚ он... – постонал в тоске недорезанный интеллигент старых кровей и возопил жалобно: – Но кто же тогда я?..

Шел мимо дед голый‚ бородою обернутый‚ зыркал лешачьим глазом‚ как протыкал насквозь‚ объявлял на ходу:

– Свидетелей готовьте. Добрые дела прикиньте. Раскаяния‚ пока не поздно. Ваша очередь двенадцатая.

– Чего там‚ – кричали в ответ. – Не наелись еще! Не настоялись! Пивка не глотнули...

А он загадочно:

– Там и глотнете.

Три старика стояли в общем ряду‚ беспомощные и распластанные‚ за пивом‚ которого не желали‚ но выйти уже не выйдешь и изменить не изменишь: попался – стой‚ нальют – пей. А пива всё не было‚ пиво не подвозили‚ но очередь двигалась по неистребимой наивности‚ очередь выбирала зазоры между телами‚ плющила и уминала‚ и вот они стекли вниз по уклону‚ где скамейка на пути‚ рыжий идиот в кепке‚ жадный хруст новеньких ассигнаций‚ табличка от руки: "Вас что-то беспокоит? Подойдите."

– Некогда пообедать‚ – сообщил идиот и заглотал по-гусиному пирожок с сомнительной начинкой‚ сальные пальцы вытер о кепку. – Больше зарабатываешь, хуже питаешься.

Он помещался на бойком месте‚ на подходе к пивному ларьку‚ и клиент валом валил к нему из нескончаемой очереди. Его дед занял эту скамейку еще в те легендарные‚ овеянные романтикой годы‚ когда рушились троны и устанавливались вечные хвосты к ларькам. Дед смекнул мудро‚ что так оно будет всегда‚ дед сообразил вовремя‚ что очередь будет двигаться и без пива‚ за счет естественного отсева населения: идиоту всегда клиенты. Дед никогда не уходил с работы‚ чтобы не потерять хлебное место. Отец не уходил. Он не уходит. Трудно объяснить‚ как же у них не прерывается род‚ род рыжих идиотов в кепке‚ что передается по наследству‚ но факт остается фактом: этот род не прерывался до сих пор и не прервется‚ наверное‚ уже никогда. Жены рожали сами‚ без их помощи‚ и когда умирал на скамейке очередной кормилец‚ они приводили за руку нового‚ неизвестно откуда взявшегося идиота‚ что занимал отцовское место. Семейная фирма "Идиот и Ко".

– Некогда в туалет сходить‚ – сообщил идиот. – В бане помыться. Белье сменить. Жену проведать. Детей завести. Круглый год очередь.

Выдирался из общего ряда‚ с мясом обрывая пуговицы‚ недорезанный интеллигент старых кровей‚ с робкой недорезанной улыбкой‚ с мягкой и печальной недорезанной интонацией:

– Назовите... ваши... возможности...

– "Идиот и Ко". Основаны в семнадцатом году. Солидная фирма. Доверие и кредит. Поставщик двора Совета народных комиссаров.

Заскулил из очереди необъятный пиджак с обвислыми плечами‚ с замызганными орденскими планками на груди:

– Ты чего мне насоветовал‚ вражий сын‚ чего?

– Чего? – сказал идиот. – Я ничего. Всех‚ небось‚ не упомнишь с семнадцатого года.

– Это ты насоветовал штаны заштопать‚ ты? Рабиновича замуровать‚ чтобы задохнулся?

– Замуровал?

– Замуровал.

– Трави его газами.

– Кого его? Кого?! Он – это я теперь! Я – Рабинович‚ а остальные через прореху выпали.

– Уезжай‚ Рабинович‚ – сказал идиот. – Мой тебе бесплатный совет: уезжай‚ пока выпускают.

– Как же я уеду-то‚ как от себя уеду? Я там тосковать буду. По Задунайскому-Покатилле.

– Молчи‚ жидовская морда‚ – с ласковой грустью попросили с бульваров.

– Буду‚ – повторил упрямо. – И по тебе буду.

– Тогда не уезжай‚ – сказал идиот. – Вот тебе мой уцененный совет: не уезжай‚ Рабинович.

– Как же мне не уезжать‚ когда заштопали-замуровали‚ ой как? – И рвал штаны по штопке: – Воздуху! Воз-ду-ху...

– Ох‚ Рабинович‚ Рабинович! Вечные с тобой сложности.

– А от ностальгии вы не спасаете? – поинтересовался вчерашний старик и голову сунул по-черепашьи из панциря тел.

– Спасаем. Мы от всего спасаем. А что это такое?

– Это... У вас зубы когда-нибудь болели?

– Нет‚ – сказал идиот.

– Душа?

– Нет‚ – сказал идиот.

– Что-нибудь болело?

– Голова. Всегда и подолгу. Деньги под кепкой давят.

– Ностальгия‚ – вздохнул старик‚ а глаза в куриной пленке тоски‚ – это когда в сегодняшнем чересчур много вчерашнего. Чем дальше уходишь‚ тем больше за собой тащишь. Оно давит на вас‚ ваше прошлое‚ как деньги под кепкой.

– Запросто‚ – сказал идиот. – Это мы проредим. Плата вперед и побольше.

Запихнул под кепку комок ассигнаций‚ утрамбовал плотно и надежно‚ натянул поглубже на оттопыренные уши:

– Глядите на меня. Внимательно и с интересом. Сейчас я вам развенчаю ваше прошлое.

– Нет! – вскрикнули бульвары.

– Да! У вас нет выхода: уплачено вперед и побольше.

И спросил повелительно:

– Что у нас за спиной? Ну?! Правильно. Ничего хорошего. Жизнь – мрак. Погода – уныние. Реки – канавы. Леса – свалки. Грибы – поганки. Луга – болота. Звезды – кнопки. Вино – вода. Вода – моча. – Разошелся – не угомонишь: – Невесты – выдры. Жены – мегеры. Друзья – ублюдки. Соседи – доносчики. Кругом тупость. Вокруг глупость. Мерзость одна и маразм.

– Уф‚ – сказали с бульваров. – И правда полегчало. Всё прошлое отшибло. Идиот‚ идиот‚ да не такой уж ты идиот‚ как кажешься.

К деду-основателю пришли однажды заинтересованные товарищи в кожаных тужурках‚ потеснили очередь‚ чтобы не мешала‚ спросили завуалированно: "Что бы вы посоветовали‚ гражданин идиот‚ на текущий экономический момент?" Дед сказал сразу: "Вот бы всем поднатужиться‚ поднапрячься‚ скопом‚ гуртом‚ миром..." – "Дельный совет"‚ – сказали они и через малое время провели коллективизацию. К отцу-продолжателю пришли посланцы в шинелях до пят‚ разогнали прикладами очередь‚ чтобы не путалась под ногами‚ спросили расплывчато: "Что бы вы порекомендовали‚ товарищ идиот‚ в данной политической ситуации?" Отец сказал: "Я за всеобщее замирение‚ за покой‚ тишину и добрые отношения..." – "Недурно‚ недурно"‚ – похмыкали они и в скором времени подписали пакт с Гитлером. К сыну-идиоту приехали мальчики в ладных заграничных костюмах‚ усадили в машину‚ отвезли подальше от очереди: "Что бы вы предложили‚ уважаемый‚ для улучшения отношений с братьями по борьбе?" Сын сказал тут же: "Узнавать друг друга. Обмениваться посланцами. Перекидывать мостики..." – "Мостики‚ – повторили они‚ – это нам подходит". И назавтра же вступили в Чехословакию. Иди потом доказывай‚ что это не ты насоветовал. Иди потом открещивайся на каждом углу‚ что тебя неверно поняли. А у него‚ у идиота‚ семья. У него иждивенцы на шее. Прихлебатели с приживалами. Нахлебники с дармоедами – не разгребешь. Это только он сидит на скамейке‚ пихая деньги под кепку‚ а на его ассигнации сколько идиотов кормится‚ прохлаждается на курортах‚ покупает дипломы и ученые степени! А они женятся и женятся‚ идиот на идиотке‚ они детей рожают тройнями, будущих идиотов‚ присосались к нему – не оторвать. Единственный кормилец: ширинку застегнуть некогда.

– "Идиот и Ко". Гарантия два года. Постоянным клиентам скидка. Что не так – деньги назад.

– Попрошу назад‚ – сказали с Покровского. – Это ты наобещал еще до войны: "Жить стало лучше‚ жить стало веселее"?

– Это не я. Это мой отец. И не пообещал‚ а предположил. И не теперь‚ а в будущем. "Жить станет лучше. Жить станет веселее." А этот‚ усатый‚ всё перепутал. Вылез на трибуну‚ прочитал по бумажке в прошедшем времени.

– Ничего не знаю‚ – заупрямились с Покровского. – Обещано и не выполнено. Попрошу деньги назад. Попрошу столько‚ чтобы жить стало лучше‚ жить стало веселее.

– Столько у меня нет‚ – сказал идиот. – Столько и у усатого не было. Вот вам на выбор: или лучше‚ или веселее.

– Это одно и то же. Когда лучше‚ тогда и веселее.

– Кретин! – завопил идиот. – Зачем ты жил? Ты же ничему не научился!.. Вот тебе мой совет со скидкой: пойди и проживи жизнь заново.

– Ай да идиот! – восхитились из очереди. – Побольше бы нам таких идиотов на руководящих постах.

– Ну‚ откуда?! – запричитал. – Откуда что берется?.. Всё-то я умею‚ всё-то понимаю. На два аршина вглубь всё-то я! В гимназиях не обучался‚ университетов не кончал – и на тебе! С ходу! В один присест! Иди и проживи жизнь заново.

– Застыли‚ – приказал художник. – Замерли. Увековечили эмоциональный момент.

Стоял станок возле скамейки. На станке – холст. На холсте – незаконченный идиот в полный рост. В шубе-дубленке. В шапке-пыжике. С перстнем на пальце и тростью в руке. Вставало солнце. Серебрились линии электропередач. Парил в облаках реактивный лайнер. Дело шло к концу‚ к последнему увековечиванию. Скоро ему уходить‚ освобождать кепку для наследника. Профессиональная болезнь семьи: прогиб черепа от спрессованных ассигнаций‚ поражение жизненных центров денежным изобилием. Он умрет на скамейке в одночасье‚ как умерли дед с отцом‚ превысив критический прогиб последним комком под кепкой‚ ткнувшись носом в золотистый песочек под ногами у бесконечной очереди‚ и строгая вдова тут же приведет за руку неизвестно откуда взявшегося наследного идиота‚ что натянет на рыжую голову замызганную отцовскую кепку и покорно запихнет под нее первый свой заработок. "Вас что-то беспокоит? Подойдите".

– Вольно‚ – сказал художник. – Можно помирать. Запечатлели и увековечили.

– Минуточку‚ – заныл недорезанный интеллигент‚ – А как же со мной? Выговориться. Излить душу.

– Я не могу‚ – сказал идиот. – Я переполнился. Найдите себе другого идиота.

– Я могу‚ – сказал Волчара от хвоста очереди и жарко‚ по-собачьи‚ дохнул в затылок. – У меня в заду машинка с памятью. Ты скажешь – она помнить будет. Придешь через сто лет‚ назовешь шифр: она назад выдаст.

– Какая прелесть! – восхитился напоследок идиот. – Новое в обслуживании населения! Садитесь рядом со мной‚ я беру ваш зад в компаньоны.

– Я не хочу‚ – застонал интеллигент. – Я не могу! Мне в глаза надо выговориться‚ а не в зад...

Притихла очередь. Затуманилась. Налилась скорбью. Призадумалась-пригорюнилась. Вздохнула разом‚ общей многострадальной грудью... и раздавила несчастного.

Лики блеклые. Взоры туманные. Колыхания легкие.

Мертвое тело с поджатыми ножками – в хороводе сцепившихся силуэтов – стекало вниз по бульвару к заветному ларьку.

Пива еще не было‚ но очередь всё равно двигалась.

– Пыва им‚ – подразнился с расстояния жирненький колобок‚ масляный говорок‚ сала на пузе шесть уже пальцев. – Воблы с таранькой. Да я солдат у баню-то не пускал. Ты им баню – они наволоки просют. Ты им наволоки – они простыни требуют. Ты им простыни – они молодку хочуть. Ты им молодку – они за мир у всем мире.

– Долой! – пискнули с отдаления. – Военщину...

И затаились.

– А для вас‚ – пригрозил некто пугающий и кадык двинул по горлу хорошо смазанным затвором‚ досылая патрон в канал ствола. – Специально для вас придумано слово. Новое‚ совсем новое. ВИЗГАГ!

– Повторите‚ – осторожно попросили со Страстного.

– Визгаг. Да-да‚ визгаг. Это когда за тобой гонятся‚ а ты бежишь зигзагами и визжишь от ужаса.

– Визгаг... – посмаковали из очереди. – Хорошее слово. Нам такие слова нужны. С такими словами и видится дальше‚ и дышится глубже.

– А по зубам? – предложил некто пугающий. – По селезенке-печени? Испробовать слово визгаг?

Вопль по цепочке. Стон с перекатами. Слеза с соплей.

– Батюшко‚ – завопили ходоки‚ по случаю попавшие в очередь‚ – не губи‚ родимый! Нам бы передохнуть малость‚ пивка испить‚ портянки перемотать! Правдоискатели мы. Правдостаратели. Правдокопатели. Горелово – Неелово – Неурожайка тож.

– Нечего искать – всё найдено. Нечего копать – всё вскопано. Печатью пристукнуто. Сургучом заляпано. В архивы уложено.

– Батюшко‚ – развздыхались. – Планида наша – землю топтать. Босыми ногами да по лебяжьей по пыли. Она на большаке‚ правда-то‚ она на косогоре‚ на проселке она на невидном. Мы жа ее подымем‚ мы жа ее обдуем‚ подолом обмахнем-обласкаем. Авось‚ и от нас прибыток.

– Ноги выверну‚ – пообещал. – Уши обстругаю. Чтоб не чирикали.

– Топчи‚ батюшка‚ твоя воля. Нас Ваня Грозный гноил. Нас Петя Великий тёр. Нас Коля Палкин гнул. Чья сила‚ того и черед.

И все затуманились воспоминаниями.

– Вуй-вуй-вуй... Как жить? Ка-аак жииить?!.

Ноги стылые.

Души зябкие.

Годы мутные.

Мысли скудные.

Загудели развеселые гудки‚ закликали радостные клики: катила мимо бульвара долгожданная цистерна со свежим пивом‚ скакали следом истосковавшиеся туристы из глубинок провинций‚ что порушили ради "Жигулевского" весь свой экскурсионный обряд. Дружно проломили чугунную ограду‚ разметали скамейки на пути‚ потоптали башмаками очередь: нерегулируемый поворот событий‚ яростная стихия масс для утоления жгучей потребности. Стояли они первыми к ларьку‚ дубасили кулаками по оконцу‚ нагло требовали свое‚ законное – вынь да положь.

– Я – хозяин страна. Мы – хозяин страна. Вас – хазаин страна!..

Валялись вокруг поверженные остатки от бесконечной очереди‚ и посреди всеобщего разора сидел под деревом сегодняшний старик-инвалид‚ жмурил по привычке глаза. Долгие годы он пытался уйти в одиночество‚ в благословенные те края‚ где ждут его счастливые невидимки‚ но нет эликсира‚ нет чуда-снадобья‚ и выхода наружу тоже нет. Вот тебе очертили границу существования‚ опоясали колючей проволокой‚ понаставили сторожей в тулупах‚ и не вырвешься‚ не прорвешься‚ не выскочишь из оболочки. Можно‚ конечно‚ зажмурить глаза‚ можно отгородиться шторками-веками‚ можно не глядеть годами на мир этот‚ но это еще не приближало к миру иному‚ нет‚ это его не приближало.

Вылетела из мрака веревочная петля‚ захлестнула поперек груди‚ потащила на животе‚ пятками вперед‚ а он цеплялся за кусты‚ за корни‚ за землю – пригоршни полные травы‚ злостно сопротивлялся запланированному похищению.

Сунулась из темноты увесистая дубинка‚ ударила по голове зло‚ с оттяжкой‚ с хаканьем от натуги, и рухнули стены‚ опали оболочки‚ невозможное стало на время возможным.

Вот он пришел‚ наконец‚ твой великий день прорыва в невидимое. Так иди же туда‚ так входи же туда‚ не трать попусту жизнь‚ не теряй редкостный шанс‚ у других и того нету: время разворачивать знамена...

 

6

...тихо вокруг. Это герои спят...

Вздыхала труба медленно и басовито‚ будто дышало через силу большое грустное животное: слон‚ кит‚ бегемот-переросток‚ одинокий тюлень на льдине.

Охала труба глубинно и затаенно‚ будто роняла густые‚ тягучие‚ ртутью налитые переливчатые капли на медный отзывчивый поднос.

Прощалась труба тоскливо и жалостливо‚ будто погребала дорогого и близкого‚ единственного и невосполнимого.

...белеют кресты. Это герои спят...

Он открыл глаза... и ничего поначалу не увидел‚ ровным счетом ничего: стоило ли их открывать?

Веселенький ситчик был наброшен на окрестности. Тугой‚ накрахмаленный ситчик в меленьких цветочках‚ и складки его образовывали ложбины‚ увалы‚ извилистые овраги‚ топорщащийся над окрестностью косогор. Здесь не было крупных маков‚ садовых ромашек‚ гигантов-колокольчиков: крохотное‚ точечное‚ невидными пятнышками‚ как склон горы в каком-нибудь Карадаге‚ весной‚ после дождей‚ когда манило упасть в травяное многоцветье‚ кубарем покатиться по склону‚ повизгивая‚ постанывая от наслаждения‚ и раскинуться привольно‚ лицом в травы‚ захлебываясь щемящим восторгом.

Этого и теперь хочется.

На самой вершинке косогора сидел долгожданный одиночка и старательно дул в огромный‚ мятый‚ местами в прозелени геликон. Толстый медный удав переплетал его тело‚ и страшно было подумать‚ что может случиться‚ если геликон вдруг пошевелится и сожмет на секунду объятия. Рядом – стоймя на косогоре – стояло клетчатое старомодное демисезонное пальто‚ застегнутое на все пуговицы‚ горлом воротника таращилось в небо.

Он дул не спеша‚ одинокий человек‚ в полное свое удовольствие‚ а потом с жалостью оторвался от мундштука и заговорил замедленно‚ с видимым усилием‚ что изобличало долгое отсутствие разговорной практики:

– Когда бросают бомбы. От взрыва вздрагивают мертвые. Первым делом, мертвые в могилах. Потом остальные.

Глаза пристальные‚ в точку. Ямочки на небритых щеках. Губа кверху‚ как в начале улыбки.

– Но я же копал! – взволновался сегодняшний старик. – Я так копал – до мозолей на руках! А голову... Голову я похоронил еще глубже‚ в корнях у березы: в землю на три штыка.

– Тихо‚ – прикрикнул тот. – Тихо вокруг. Это герои спят.

Снова присосался к мундштуку. Раздул впалые щеки. И поплыли над землей плавно и не спеша – пузатыми кучевыми облаками – друг следом за дружкой – емкие‚ тяжелые‚ переливчатые клубы похоронных звуков.

...на сопках Манчжурии воины спят. Могилы хранят покой... пам-пам-пам...

Но вот он замер на косогоре. Задрожал заметно с головы до ног. Зашевелил кончиком носа‚ вынюхивая опасность. Над веселеньким ситчиком буйного цветения. Над впадинами-ложбинами тугих накрахмаленных складок. Весной. После дождей. В каком-нибудь Карадаге.

– Я вас нашел‚ – сказал инвалид. – Боже мой‚ вот я вас и нашел!

А тот нервно:

– Тихо? Тихо вокруг? Ветер туман унес?..

Нырнул головой вперед в спасительное демисезонное пальто‚ запахнул за собой клетчатую полу‚ и геликон сунулся из воротника разинутой глоткой‚ закрутился по сторонам‚ высасывая подозрительные звуки.

– Да‚ – сказал геликон. – Опасения подтверждаются. Граждане‚ воздушная тревога!

Пробился через расстояния тонкий игольчатый зуд‚ загустел‚ заматерел‚ налился басами‚ завопил обломно громовыми раскатами‚ припластывая к земле‚ и оборвался‚ как не было. Зависла бомба над самыми головами‚ затихла напоследок: висит – издевается‚ отчего-то не взрывается.

– Можно и я к вам? – попросился старик. – Можно и мне?..

А из рукава табличка: "Нельзя".

Взревело снова‚ разваливая окрестности‚ понеслось кверху‚ слабея и утихая‚ оборвалось в невозможных далях‚ и снова зазудело‚ загустело‚ обвалилось на головы. И опять вверх‚ утихая. Вниз‚ нарастая. Вверх-вниз‚ вверх-вниз: адская потеха – бомба на резиночке.

И было так долго.

Шелохнулся геликон‚ пошарил вокруг разинутой глоткой‚ послушал временную тишину:

– Опасность миновала. Отбой.

И табличка из рукава: "Можно".

– Не пойду‚ – сказал инвалид. – Не больно и хотелось.

Отвернулась понизу клетчатая пола‚ одинокий человек поманил изнутри‚ и он шагнул‚ позабыв про обиду.

Там‚ внутри‚ приятный полумрак‚ полка с книгами‚ плитка с чайником‚ кресло-качалка‚ и геликон повис в воротнике‚ мундштуком нацелился удобно: подходи и дуй. А по стене посекшийся шелк подкладки‚ надорванный карман‚ зашпиленный английской булавкой‚ простроченные зевы рукавов‚ позабытый нафталинный уют. Да стоял стоймя тяжелый бараний тулуп‚ опоясанный кушаком и застегнутый на большую костяную пуговицу.

– Это мое старое заслуженное пальто‚ – говорил с нежностью хозяин квартиры. – Столько поработало на веку, жалко выбрасывать. Жизнь в нем прожил. Спал под ним. Отсиживался и отстреливался. Дрожал от холода и от страха.

– А тулуп?

– Тулуп – потом.

Он уже сидел в кресле-качалке‚ хозяин квартиры:

– Я ждал вас. Не знаю зачем‚ но я вас ждал. Поговорим?

– Поговорим.

– Меня гоняли. Всегда и отовсюду. Жена – из дома. Соседи – с лестницы. Старики – со двора. Милиция – с бульвара. Только сяду‚ оближу мундштук: "Тихо вокруг. Ветер туман унес..."‚ а они бегут‚ руками машут... Поговорим?

– Поговорим.

– Я уходил далеко от дома‚ к самой железной дороге‚ садился на косогоре и не сходил с него сутками. Я брал с собой еду и кофе в термосе. Играл без сна и отдыха: "Тихо вокруг. Это герои спят..."

И замолчал.

– Поговорим? – попросил старик.

– Поговорим. Мне улыбались машинисты паровозов. По мне они определяли‚ какой это перегон. Меня узнавали пассажиры. По мне они угадывали‚ какая теперь станция. Меня не трогали. Не мешали.

– И тогда?

– И тогда город пришел ко мне. С улицами-домами-машинами. Этого я уже не стерпел. Я ушел от них в невидимое. С геликоном и косогором.

– Как это удалось?

А тот туманно:

– За всё в жизни надо платить. Помолчим?

– Помолчим.

... могилы хранят покой... пам-пам-пам...

Он выходил из госпиталя ранним предрассветным утром‚ в зыбкий час противоборства света и тьмы‚ когда по палатам умирали раненые‚ которым не под силу пробиться в зачинающийся день‚ и задавленно плакали в подушку их соседи‚ чья очередь была назавтра. Он выходил по утрам с большой плетеной корзиной‚ прикрытой чистой холщовой тряпицей‚ и шел быстро‚ ходко‚ размашисто до первого леска‚ лощины‚ любого укрытого места. Была у него лопата – рыть ямы‚ был острый прикладистый топорик – рубить ветки с корнями. Он походил на опытного грибника‚ что торопится спозаранок обежать заветные места‚ пока не опередили другие‚ но только лопата настораживала‚ да топорик‚ да оттягивающая плечо корзина‚ с которой возвращаться бы ему назад‚ а не выходить из дома на промысел. В корзине лежали у него под тряпицей ноги и руки‚ отпиленные в операционной‚ и он уходил далеко‚ за край видимости‚ каждым почти предрассветным утром‚ останавливался на время‚ копал яму и шел дальше: сеятель‚ что закладывал в землю бесполезные саженцы‚ которым не суждено прорасти. Он возвращался налегке с пустой плетеной корзиной‚ как грибник с неудачного похода‚ и холщовая тряпица за ненадобностью скомканной валялась на дне. Он возвращался к концу завтрака‚ когда умерших за ночь уже вынесли из палат‚ и врачи с сестрами лениво принимались за очередной день‚ чтобы закрутиться в суматошной гонке‚ исходом которой будет раннее‚ предрассветное утро и плетеная корзина доверху...

Он дернулся заметно‚ одинокий человек‚ исподлобья взглянул на старика:

– Бомба. Где-то бросили бомбу. Я от них вздрагиваю.

И нырнул в тулуп.

– Можно ли так жить? – закричал старик. – Можно ли?!

А из тулупа табличка: "Можно".

Загремело сверху‚ проваливая небо на головы. Занудило снизу‚ взмывая в недоступные дали. Опять сверху, круша и проламывая. Дьявольская игрушка: бомба на истертой резиночке.

И тогда он решился‚ сегодняшний старик:

– Я отстал. Я отстал на миг от теперешней жизни и многого потому не понимаю. Стоит ли разворачивать знамена? Когда? Для кого? Где они‚ наши баррикады? Куда бежать, в кого стрелять?

Тот высунул голову из тулупа‚ в первый раз взглянул с интересом.

– Не знаю‚ не знаю‚ – сказал задумчиво. – Мне что? Я отсижусь. У меня под тулупом еще доха. Теплая. Мехом наружу.

А старик продолжил:

– Хорошо тем‚ кто начинал жизнь в начале века. В годы первые его‚ в годы десятые‚ двадцатые на худой конец. Они начинали с надеждой: весь век впереди‚ неиспробованный‚ незахватанный‚ непопользованный.

– Ну-ну‚ – сказал тот с удовольствием.

– Плохо тем‚ кто заканчивает жизнь в конце века‚ в годы его последние. Этот век не оправдал наших надежд‚ или мы не оправдали‚ а новый век не для нас.

Одинокий человек вышел уже из тулупа‚ встал перед ним‚ глядел с обожанием.

– Где она‚ наша минута? Мы пропускаем ее‚ по лености не заметив. Где оно‚ наше знамя? Мы используем его – скатеркой на столике‚ салфеточкой на буфете. Знаете‚ что я вам скажу? Мы не получились. Мы не получились‚ и это теперь надолго.

– Браво‚ – сказал одинокий человек. – Умри – лучше не скажешь!

И тогда он спросил напоследок‚ сегодняшний старик-инвалид:

– Для кого мы сеем? – спросил он. – Что прорастает? За всё в жизни надо платить‚ это я принимаю‚ но только кому?

А тот взгромоздил на себя геликон‚ взял старика за руку:

– Идем. Тебе я доверюсь. Каждый человек – бомба замедленного действия‚ но тебе я доверюсь‚ и будь что будет!

Они вышли из клетчатого пальто и зашагали по ситцевому многоцветью‚ с косогора в ложбину‚ из ложбины в овраг‚ из оврага на новый косогор‚ и травы мягко проминались под ногами‚ а потом распрямлялись‚ не оставляя следов. Они шли ходко‚ размашисто‚ без устали‚ но последний подъем был особенно крут‚ и тут уж они задохнулись на полдороге‚ остановились отдышаться‚ а одинокий человек сказал просто:

– Теперь смотри.

И они шагнули на косогор.

Лес рук стоял на равнине. Гигантских‚ по локоть‚ рук‚ что вздымались из земли с молчаливой мольбой к небу. Будто пальмы росли посреди песков‚ стройные гладкоствольные пальмы с ладонями-верхушками‚ с разросшимися ветвями-пальцами‚ но не висели на них плоды-кокосы‚ не гомозились птицы в листве‚ не журчал под корнями прохладный родник. Лишь роса блестела на ладонях‚ крупными каплями роса‚ и было вокруг тихо.

– Прорастает всё‚ – сказал одинокий человек. – Ты только сей.

И с удовольствием облизал мундштук геликона.

...могилы хранят покой... та-ра-ра...

А он уже бежал с косогора‚ сегодняшний старик–инвалид‚ огромными шагами-скачками‚ размахивая руками‚ теряя равновесие‚ падая на подставленный протез‚ а потом рухнул плашмя‚ перекрутился через голову‚ кубарем покатился по травяному многоцветью до первого ствола-преграды. И лежал там лицом к небу‚ щекой к теплой‚ прогретой коре: пульсация соков в стволах‚ как пульсация крови в висках.

Лес рук – не устрашит ли будущие поколения?

Лес рук – может‚ кого-нибудь образумит?

Линии жизни на ладонях дерев, тонкие‚ обрывистые‚ уязвимые...

Просвистело пугающе с высоты на землю. Проревело трубно. Прогремело обвально. Зависла бомба на тонкой резиночке‚ над разинутой пастью геликона: одно от нее прикрытие – табличка "Нельзя".

– Как же ты здесь живешь?..

А тот застенчиво:

– Что делать? Тут мой косогор. Тут хоть играть можно. "Тихо вокруг. Это герои спят"...

И заиграл дальше‚ медленными и печальными вздохами-толчками.

И тогда он угадал‚ сегодняшний старик‚ что сейчас будет взрыв. Кожей угадал‚ порами‚ необъяснимым звериным чутьем. Один шанс отвести беду: размотать знамя‚ отмахнуть свободно‚ перенести огонь на себя...

– Нет‚ – сразу сказал он‚ и лишь потом только понял‚ что же такое сказал.

Прошлое не задавишь в себе.

Лопнула истертая резиночка.

Скользнула бомба внутрь геликона.

Охнули потрясенные окрестности.

Где ты теперь‚ долгожданный одиночка? Куда подевался? В какой прячешься невидимости с геликоном и косогором? Какие поезда просвистывают мимо?

Только голова прикатилась сверху.

Голова под самые ноги.

Глаза пристальные‚ в точку. Ямочки на небритых щеках. Губа кверху‚ как в начале улыбки...

 

7

...а на Рождественском бульваре водили танцы.

На Рождественском бульваре вскрикивала бесстыжая гармошка.

Любовь крутили на Рождественском бульваре.

Веселье разливанное: танец краковяк.

– Гармонист‚ гармонист‚ драные сапожки! Кто ж тебя пригласил?

– Кто‚ кто... А вон‚ девушки. Девушки-старушки.

Прихорашиваются девушки.

Хороводятся бабушки.

Сходятся-расходятся: других поглядеть да себя показать.

– Девушки‚ где же вы?

– Тута‚ тута!

– На полюбки пришли‚ красавицы?

А девушки строго:

– Мы пришли разве‚ чтоб нас полюбили? Годы ушли от полюбок.

– Что-то не верится‚ девушки. Что-то не кажется‚ бабушки.

Шерочка танцует с машерочкой.

Шерочке под восемьдесят‚ машерочке за шестьдесят.

Продавщицы на пенсии. Штукатуры на инвалидности. Интеллигентки‚ опростившиеся на старости. Бывшие секретарши. Бывшие бухгалтерши. Бывшие подсобницы восьмижильные. Бывшие парторги‚ профорги‚ кладовщицы‚ швеи-мастерицы‚ вагонные проводницы. Идут дни‚ подрастают новые старухи‚ в танце подменяют ушедших. Проходят стороной парни с гитарами: ухмыляются снисходительно. Проходят девочки с острыми от желания грудками: размножаются беззаботно. Этот краковяк еще не для них.

Гармонист сидит. Гармонист скучает. Томный глаз щурит. Ногой лениво похлопывает. Мехи небрежно растягивает. Врет безбожно‚ на всякой ноте. Девушки от гармониста без ума.

– Гармонист‚ а гармонист! Кто ж тебе за игру платит?

– Кто‚ кто... Кто нанял‚ тот и платит. Вон‚ бабушки-игруньи.

– Бабушки‚ а бабушки! А куда ж вы‚ бабушки‚ подевали дедушек?

А бабушки грустно:

– Дедушки наши в мальчиках постреляны. Мы бабушки вдовые‚ с девушек век кукуем.

Эх‚ краковяк‚ краковяк: опухшие ноги наперекосяк!

В первой паре местная королева с золотыми зубами‚ пионервожатая на заслуженном отдыхе‚ завлекающая и неподступная‚ гордо потряхивает травленными перекисью кудряшками. Под руку с ней единственный кавалер‚ стотящий еще мужчина‚ вечный жених Якушев. Хитрый ярославец‚ опытный ветреник: возраста неизвестного‚ намерений несомненных‚ увилистости чрезвычайной. Выставит ножку в сторону‚ согнет ручку колечком‚ опахнет лаской-желанием: куда от него денешься? Пришел‚ попил‚ закусил‚ перинку опробовал: в баньку бы теперь да за свадебку‚ – ищи его свищи! Так и шастает от старушки к старушке: сыт‚ пьян и нос в табаке. Лаковая макушка. Утиный нос. Волосатые уши. Чубчик-нашлепка на бритом калгане. Девушки люто завидуют крашеной выдре. Девушки от Якушева без ума.

Ох‚ краковяк‚ краковяк: дряхлые желания наперекосяк!

Скачет козлом старый пьянчужка с каплей под носом‚ сбивает с ноги ледащую подружку с обидчиво поджатыми губками. Отшагивает по кругу снулый отставник на закостенелых ногах‚ будто ведет бабку на смену караула. Дрыгает ногой потасканный модник с проваленным ртом‚ узкоплечий и долговязый‚ с цветным шарфиком на шее: смешит и конфузит седую даму-партнершу. Есть еще мужички‚ парочка-троечка‚ но девушки ими гребуют‚ девушки на них ноль своего внимания‚ девушкам подавай Якушева: вынь да положь!

– Девушки‚ а девушки! Да на кой он вам‚ проказницы?

– На кой‚ на кой... На кой вы все‚ на той и он.

А сами уже устали‚ отпадают без сил‚ сходят с круга по одной‚ крашеная выдра – и та ноги заплетает‚ а Якушеву хоть бы что. Якушев танцует краковяк.

Ах‚ краковяк‚ краковяк: сколько жизней наперекосяк!

Умерла Таня Титова – за восемьдесят да еще за восемь. Сирота. Белошвейка. Компаньонка у барыни. Вечная домработница с революции. Прижилась – не уходила‚ не одного хозяина схоронила: так и лежала на проходе‚ пятьдесят с лишком лет. При ней сходились‚ при ней женились‚ при ней в постели ложились: существо неодушевленное‚ вроде шкафа. Пила кофе по утрам: крепости дегтярной. Ела помалу: кой-когда. Зимой и летом ходила в черном сатиновом халате до земли‚ в нем и спала: тощенькая‚ сморщенная карлица с лицом кофейной густоты‚ с мелким торопким шагом‚ с глазками-шильцами‚ с затаенной ненавистью ко всякому‚ кто повыше‚ кому послаще‚ с вечной тоской по собственному оконцу с геранью. На старости лет, сама бездыханная, ходила за параличным хозяином‚ капризы терпела‚ горшки выносила‚ кормила-подмывала‚ на всякий окрик с постели скакала. Любила одну только кошку‚ беспородную да калечную‚ на свои на последние кормила ее рыночной телятиной. Умирала – об одном печалилась: кошке снова по миру идти‚ по помойкам шастать‚ драные бока морозить. Кошку и в домработницы не возьмут.

Умерла Нюша Огурцова, вечная в жизни уборщица‚ кликуша и блаженная. Жила бедно‚ кормилась скудно‚ работала трудно. Грязь с полов отмывала‚ пыль со столов обтирала‚ мусор с этажей таскала: тоннами за долгий стаж. Жила в квартире‚ в кладовке без окон‚ будто в тараканьей щели; спала – дверь в коридор отворяла‚ чтобы не задохнуться‚ пила-ела нараспашку‚ под чужими взглядами: сорок‚ не соврать‚ лет. Лежанка с клопами‚ вешалка с тряпьем‚ тумбочка с чашками-ложками‚ икона в углу с лампадкой: Таня Титова‚ бескомнатная‚ завистью исходила. Еще до войны сосватали Нюше солидного‚ непьющего полотера с собственной комнатой и серьезными намерениями‚ но полотер оказался мужчиной передовым‚ полотер наотрез отказался венчаться в церкви по причине полного неверия в старушечьи глупости‚ и Нюша осталась навек в тараканьей щели. Верила по-простому‚ без хитростей‚ святых книг не читала из-за полной своей неграмотности‚ и потому разные подробности из евангельской жизни знала не наверняка. Нищих оделяла‚ свечки ставила‚ за щель платила исправно квартирную плату‚ за газ платила и за электричество‚ а за телефон не платила‚ потому что телефоном не пользовалась: ни она к кому-то‚ и никто к ней. Разговаривала с одним только Богом‚ по беспроволочному телеграфу‚ а это всякому бесплатно. Умерла Нюша Огурцова в больнице‚ в палате на много коек‚ от замирания жизненных сил‚ без непременного последнего причастия: тело в морг снесли‚ душа в рай пошла‚ или еще куда? Схоронили Нюшу, управдом рабочих прислал: клопов выморили‚ стенки выбелили‚ кладовку для жильцов приспособили‚ – Тане Титовой занять не дали. Нельзя‚ сказали. Нет санитарной нормы‚ ответили. Запрещено‚ объяснили‚ законом проживание человека в тараканьей щели.

Эх‚ краковяк‚ краковяк: всё бы вам‚ сволочи‚ наперекосяк!

Умер Серафим Серафимыч, бывший семинарист‚ поп-недоучка. Окажись жизнь поустойчивей‚ разложись судьба поудачливей‚ попадись век поулыбчивей‚ стал бы священником по примеру отца‚ пастырем душ. Крестил бы‚ женил бы‚ отпевал‚ отпускал немудреные крестьянские грехи‚ своих детей нарожал бы полную горницу с домовитой хозяйкой-попадьей‚ состарился в почете‚ умер‚ лег бы возле церкви‚ в ряд с прежними попами‚ худо ли? Но пришла революция‚ бесстыжая завлекательница‚ поманила одних цветастым подолом‚ подтолкнула других увесистым тумаком: хочешь – плыви по течению‚ не хочешь – пускай на дне пузыри. Серафим Серафимыч закончил институт‚ работал потом рентгенологом: вместо душ просвечивал тела. Сочетался гражданским браком с субтильной девицей‚ что родила ему одного-единственного ребенка‚ утомилась от этого и тут же стала кряхтеть‚ будто жить ей осталось всего ничего. Жена кряхтела‚ а он за ней ухаживал. Жена пыхтела‚ а он по магазинам бегал. Жена охала‚ а он оладьи жарил по ее заказу‚ вредности чрезвычайной‚ в количествах устрашающих: пышные‚ пупырчатые‚ на сале. Она стонала ночами после жирной еды‚ и некуда было спрятаться от охов и ахов‚ разве что головой под подушку. Рано поседел‚ рано посерел‚ как припудрился пылью‚ заработал язву на городских хлебах. Был он по натуре житель сельский‚ вскормленный на просторе парным молочком‚ и город терпел с трудом‚ в тесной комнате томился‚ по общему коридору метался‚ как волк в клетке‚ причесанный бульвар под окнами презирал от всей своей деревенской души. Приходил с работы‚ принимал пару рюмок на язвенный желудок‚ хмелел‚ дурел‚ задирался к соседям‚ уличал и укорял: несостоявшийся священник брал свое. "Люди! Тесниться вам за грехи‚ люди! Теснота – кара..."

Умер Самуил Мойшевич, суровый районный прокурор‚ гроза воров-хулиганов‚ одинокий‚ необласканный еврей. Вечно ссорился с женой‚ годами с ней не разговаривал‚ не ел ее обеды‚ не давал белье в стирку‚ носки в штопку‚ рубашки в глажку‚ только спал на той же кровати‚ всякую ночь перелезал через нее к стене. Дочку любил безумно‚ но дочь держала сторону матери. Сына любил нежно‚ но сын подрастал‚ грубел‚ уходил в тайные подростковые дела. Вечерами выходил на кухню в полосатых пижамных штанах‚ садился на табуретку‚ листал пухлые‚ взъерошенные папки с бумагами. Лампочка тусклая‚ запахи сальные‚ мокрое белье провисает с веревок: кого-то завтра обличать‚ фактами к стене припирать‚ суровый приговор требовать. Еще – стоял в ванной‚ тёр под краном заношенный воротник рубахи. Еще – тыкал иголкой в пуговицу‚ кололся‚ чертыхался‚ по-детски сосал уколотый палец. Еще – мешал в кастрюльке пахучее варево‚ ел в углу на кухонном столике. Еще – раскладывал на том же столике газеты с брошюрами‚ вырезал‚ подчеркивал‚ конспектировал‚ готовился к семинару в сети партийного просвещения. Еще – заходил к соседям на огонек‚ играл в "дурачка"‚ в "девятку" по копейке‚ отказывался от еды‚ когда предлагали‚ ел‚ когда накладывали‚ благодушествовал за столом со скатертью. Заполночь возвращался в комнату‚ в темноте раздевался‚ лез через жену. А наутро выходил из дома‚ шел на работу с портфелем‚ сурово глядел по сторонам: грозный районный прокурор‚ неумолимый и беспощадный. Был честен‚ исполнителен‚ неподкупен‚ искренне предан партии‚ правительству‚ лично товарищу Сталину. Потом – лично товарищу Хрущеву. Потом – лично товарищу Брежневу. Умер Самуил Мойшевич в больнице‚ почти сразу‚ и жене не пришлось навещать человека‚ с которым не разговаривала половину‚ наверное‚ жизни. Ночью проснулась привычно‚ в положенное время‚ а никто через нее не лезет‚ и не полезет уже никогда.

Ох‚ краковяк‚ краковяк: кость бы вам в глотку наперекосяк!

Умер Бенедикт Карлович, наследник богатого торгового дома‚ в комнате-лабиринте‚ заставленной шкафами-сервантами с прежних просторных времен‚ и видно было с первого взгляда‚ что ненавидел он тех‚ с кем заперли его навсегда в тесном пространстве‚ ненавидел тех‚ кто его запер.

Умерла Божья старушка Вера Марковна‚ после которой выкинули из комнаты крохотный диванчик и освободили проход мимо обеденного стола.

Умерла соседка-подселенец‚ имени которой не запомнил‚ и дочь ее‚ перезрелая от ожиданий девушка‚ тут же привела кавалера на освободившуюся кровать.

Умерла моя бабушка‚ что век прожила в узкой выгородке-пенале.

Умер отец мой‚ что сидел душными вечерами у открытой двери на лестницу‚ будто ждал избавителя‚ который поднимется к нему на лифте и принесет прохладу-утешение.

Умерла мама моя.

Все почти умерли из той квартиры‚ кто не умер, доскрипывает дни свои‚ а Якушев живет и здравствует‚ Якушев ходит в бассейн‚ катается на коньках‚ бегает трусцой по улицам‚ качает неутомимо сердечную мышцу. Гоголем ступает посреди старушек‚ неспеша выбирает даму для скорого обольщения‚ и девушки млеют вокруг от сладких и несбыточных надежд. Сколько ему? Сто лет в обед‚ а он всё скачет: от бабки к бабке‚ с матраца на матрац. А ведь сидел по тюрьмам за жуликоватые артельные дела: и два‚ и пять‚ и восемь из пятнадцати‚ и снова пять лет. Всю жизнь из дома в камеру. Из камеры в барак. Из тесноты в тесноту.

– Пардон‚ – сказала королева‚ зависая на руках. – Суфле-желе. Приз получитте за краковяк.

– Мерси‚ – сказал Якушев‚ тиская ребрышки. – Жоржет-винегрет. Оставьте его себе.

– Будя‚ – сказал гармонист и музыку оборвал. – Фасоль-бемоль.

Гармонист к Якушеву ревнует.

А оттуда‚ от площади‚ где встал туалет неприступным бастионом на входе‚ по крутому бульварному склону карабкались два старика. То ли музыка их приваживала разудалой гармошкой‚ то ли враг подгонял сзади‚ но лезли они упрямо‚ настырно‚ по-тараканьи‚ и первый старик‚ сам весь обугленный‚ волок на себе обмякшее тело‚ а другой‚ почище и поцелее‚ тянул на ремне короткоствольную‚ задымленную железяку‚ из которой – сразу было видно – много стреляли.

Гармошка замолкла‚ как обрубили‚ и они зависли на склоне‚ в который уж раз собирая силы‚ животами распластались по гравию.

– Мы отбили его‚ – шепнул завтрашний старик, глаз перетянут черной повязкой. – Мы отбили его‚ храбрый мой друг. Это мы с тобой.

– Ты отбил‚ – шепнул старик вчерашний. – Я что? Это ты отбил.

А сегодняшний старик ничего не сказал. Сегодняшний глаза жмурил в глубоком бесчувствии.

Вышел на них дед голый‚ бородою обернутый‚ спросил строго:

– Веруете‚ сынки?

– Веруем‚ – с земли сказал одноглазый.

– Во что веруете?

– В правила‚ батя. В правила уличного движения.

– Тогда так‚ – велел дед. – Завтра с утречка. Нищим подавать – от полтинника. Здороваться с каждым. Глядеть на себя с жалостью‚ в зеркало‚ по многу раз на день. Соседей привечать с любовью, натощак‚ перед едой. Всякое разное‚ к доброте склоняющее.

– Ты дьявол‚ – сказал одноглазый на это. – Сатанинская сила. Змеиное отродье. Верный мой друг‚ дай ему прикладом!

– Дай ты‚ – сказал вчерашний старик и подивился на свои слова.

Голый дед‚ бородою обернутый‚ сморгнул без обиды лешачьим глазом:

– Ладно. Так и запишем. Ангела вы не приняли. Ангела!

Два старика съежились на земле‚ таракашками под нависшей подошвой:

– Какой он ангел? Да у него и вид не тот. И голос не тот. Борода не та‚ и сияния нету...

– Вам форма важна‚ – спросил голый дед‚ слегка на этот раз грассируя‚ – или содержание?

– Нам всё важно‚ – нагло ответили они. – Смутьян. Самозванец.

– Фи‚ – брезгливо сказал дед. – Совсем спятили. – И закричал в голос: – Да сколько я спускаться-то буду? Глотку рвать! Ноги топтать! Крылья трепать! Укорять-призывать!.. Ваша очередь восьмая.

И скорым шагом ушел на небо.

Рычал‚ бурчал‚ нагонял ползком и вприскачку застенчивый старикан в пластырях крест-накрест. Скрепами собранный‚ нитью простеганный‚ вдыхал со всхлипом‚ выдыхал со стоном‚ и травило ощутимо по швам – по стыкам‚ свистело через щели‚ мало чего попадало в голодные легкие.

– Я придумал. Да-да‚ я придумал! Мы уничтожим! Их всех... С помощью техники! Кибернетики-автоматики!..

Сегодняшний старик лежал безмолвно‚ головой запрокинувшись навзничь: ни ответа тебе‚ ни привета‚ – и в заросшую его ноздрю‚ будто по делу‚ упрямо протискивалась наглая‚ жирная муха.

– Он вас не слышит‚ – ответил вчерашний старик. – Его ударили палкой по затылку‚ и теперь он не здесь.

А тот уже вцепился намертво в старика‚ ненавистно рванул к себе – голова застучала по гравию:

– Вошел. Камера закрылась. Табло включилось. Проверка на доброту. Проверка‚ да-да‚ проверка!.. Сдал – выходи. Не сдал – укол в зад. И всё! И расцвет мира. Всеобщее просветление. Построение мироздания в отдельно взятой камере!.. Теперь ты согласен?

– Идите... – шепнул старик из беспамятства: миг назад тут был еще косогор. – Идите и доработайте...

– Куда?.. – заверещал. – Ты! Первым! На поверку!.. Камера собрана. Шприц заряжен...

И рванул на себя. Вбок. В кусты.

– Так‚ – сказал одноглазый с удовольствием. – Вот ты и раскололся. Выдал себя‚ гнида. Пойди и сядь на шприц.

Тот заверещал на высокой‚ визгливой ноте‚ упал‚ подпрыгнул‚ снова упал‚ и покатился вниз по бульварному склону‚ набирая скорость‚ ухая и кувыркаясь‚ врубился в трансформаторную будку‚ проломил стенку‚ взорвался злыми искрами на оголенных контактах‚ и его испепелило в момент.

Три старика выползали в круг‚ на народ‚ на обитую каблуками танцевальную площадку‚ к приуставшим девушкам-старушкам.

– Залегли‚ – приказал одноглазый. – Сгинули. Растворились в массах. Перекур с дремотой!

И их не стало.

 

8

Вышла в круг местная королева с золотыми зубами‚ гордо повела розовым могучим лифчиком под прозрачной блузкой:

– Мы плясали‚ мы плясали: наши ноженьки устали. – И криком первый куплет: – Не слышны в саду даже шорохи! Девоньки‚ взяли!

И девоньки грянули привычно:

Если б знали вы‚

Как мне дороги...

Пара востроносых солисток: шеи вытянуты‚ головы запрокинуты‚ глаза в пелене. Этим только скомандуй‚ а они заголосят. Этим только махни‚ а они подхватят – не остановишь. Жизнь прожита‚ жизнь выпета‚ от жизни один припев остался‚ последний его повтор‚ а они всё не напелись. Кто-то кричал им по жизни зычно-весело: "Девоньки‚ взяли!"‚ и они тут же‚ первыми из первых‚ куда хошь и на что хошь: рельсу поднять‚ сваю забить‚ реку перекрыть‚ гору своротить‚ на заем подписаться‚ с мужиком распрощаться‚ сынов на войну собрать‚ – им не привыкать стать. Всю жизнь кричат пионервожатые – крашеные выдры‚ заводилы и организаторы‚ которым неймется: "Девоньки‚ взяли!" Всю жизнь тянут они шеи‚ будто тянут они лямки‚ выпевая куплет за куплетом своих утекающих лет.

– Песня слышится и не слышится! – криком направляет королева и гордо поводит каменным‚ несокрушимым бедром.

Поют бабоньки-красавицы‚ позабыв на время про увилистого Якушева.

Поет ветреник Якушев‚ позабыв про тесноту разгульной своей жизни.

Поет гармонист с томным глазом‚ уложив лысую‚ кой-где кудрявую головушку на обтрескавшуюся гармонь.

Поет гармонь-страдалица‚ вздыхая о прожитом‚ сожалея о ненажитом.

Поет Рождественский бульвар неспетыми голосами‚ налитой по горло стариковской тоской‚ стариковской бедой‚ стариковской немощью.

Поют‚ стесняясь. Поют‚ кривляясь. Поют‚ возносясь. Поют‚ размягчась. Поют‚ пуская слезу от умиления. Поют‚ обнимая мир от жалости. Поют как в строю. Поют как в бреду. Поют как на сцене. Поют как на исповеди. Поют – попробуй не петь: запишут в личное дело.

– А рассвет уже всё заметнее‚ – криком обещает королева. – Так‚ пожалуйста‚ будь добра!

Не забудь и ты

Эти летние‚

Подмосковные вее-чее-ра...

Где же вы‚ наши годы? Время ушло от надежд.

Где же вы‚ наши зори? Солнце глядит на закат.

Где же вы‚ наши дети? Сердце спеклось от обид.

Где же вы‚ наши цели? Шрам переходит на шрам.

Где же вы‚ наши правды? Правду пойди распознай.

Где же вы‚ наши завтра? Завтра были вчера.

Кончилась песня‚ захлебнулась гармошка‚ утихли‚ будто призадумались‚ бабоньки-певуньи‚ но не затихло последнее "ааа..."‚ истонченное до невозможного‚ до волосяной тонизны‚ до паутинной незримости: уносящийся в поднебесье вечный призыв к состраданию‚ которого не услышать.

И в подступившей тишине благостного обалдения прорвалось издалека омерзительное поросячье визжание‚ скрип кадушки днищем по гравию‚ разудалая молодецкая реготня. Это близнятки-поганцы‚ Колька да Петька‚ коренник с пристяжным‚ волокли вприскачку парализованную бабку в кадушке‚ что подскакивала на всякой колдобине‚ на всякой приступочке прикусывала себе язык.

Прискакали‚ встали‚ ударили копытом о землю‚ нагло оглядели народ. А бабка глянула из кадушки умильным неповоротным глазом‚ шевельнула тугим языком:

– Милая подруга‚ будем рвать цветочки да плести веночки...

Бабку хватил удар от переживаний. Бабку вызвали в школу на разговор. Эти близнятки-переростки‚ второгодники-третьегодники-негодники сидят на задней скамейке посреди невинной мелюзги‚ режут колбаску на парте‚ пробки ладонью вышибают – учителю глаз подбили‚ презервативы надувают до невозможных размеров и об головы отличников хлопают‚ – уж лучше эпидемия на школу‚ оспа холерная‚ чума бубонная‚ свинка напополам с ветрянкой‚ чем эти оболтусы. Директорша их не трогает‚ к себе не зовет: боязно остаться в кабинете‚ наедине с мерзавцами. Она ж еще женщина не старая‚ в форме‚ функционирует нормально: Колька будет держать‚ Петька – отметки в журнале переправлять. А напоследок залезли‚ поганцы‚ в учительский туалет‚ помараковали чуток над унитазом с оголенными проводами‚ замкнули в сеть‚ – кружок "Умелые руки"‚ "Сделай сам"‚ "Хочу всё знать": говорят‚ учительница пения мчалась оттуда по коридору‚ не подтянув белья‚ и из ее кормовой части вылетали с треском взрывные шаровые молнии.

– Ща я этому гармонисту‚ – сказал Колька, немытая рожа‚ – пасть порву.

– Ща я эту гармошку‚ – сказал Петька, небритая харя‚ – гвоздем проткну.

А бабка глядела из кадушки тихо-благостно‚ бабка не переживала понапрасну, все переживалки удар отбил:

– Уважает кура петуха. За то‚ что петушок не делает греха. Не курит‚ петушок‚ спиртное он не пьет‚ и кажный день поет...

Бабка забеспокоилась за день до удара‚ будто чего учуяла. Бабка наскребла мелочишки по карманам‚ потащилась на почту сдавать телеграмму: "Клава‚ воротись давай Христа ради. Мне невмоготу". Христа не пропустил заведующий почтой‚ собственноручно переписал текст: "Клава‚ воротись давай Маркса-Энгельса ради". Назавтра пришел с путины ответ: "Маманя‚ заберите меня отсюдова коллективного руководства ради. Не то рожу от кого ни есть". Тут бабку и стукнуло‚ будто костяшкой по темечку. Очухалась – сидит в кадушке посреди пустой комнаты‚ а близнятки пыхтят дружно‚ последний шкаф из дома волокут – на бутылку менять.

– Я ба‚ – сказала неслышно‚ – русскую нонче сплясала... Я ба‚ – сказала‚ – с охоткой... Девица распрекрасная да молодец преизрядный...

А королева – крашеная пионервожатая – тут как тут. У нее опыт‚ у королевы‚ от работы с детьми: всякий шумок ухватить‚ о всяком доложить.

– По заявкам‚ – скомандовала. – Трудящихся. Рус-скую!

Гармонист приладился поудобнее‚ глаз зажмурил лениво‚ мехи растянул небрежно. Вышли в круг востроносые солистки‚ вынули кружевные платочки‚ деловито застучали каблуками. Пыла мало‚ жара мало‚ толка мало: топот один от них‚ пыль одна в нос. Бабка в кадушке дрыгнула чуток ногой‚ на большее сил не стало. Ноги гнилы‚ так и танцы немилы.

– Это ж рази русская? – сказала утомленно. – Это ж американская-англичанская... Из другой квашни тесто.

Сунулся из ниоткуда завтрашний старик‚ будто проклюнулся в воздухе‚ филином закрутил головой:

– Дайте‚ что ли‚ побаловаться. Стариной тряхнуть. Дайте и мне!

Гармонист заартачился было‚ губу надул от обиды‚ но тот ткнулся к нему, нос к носу‚ приоткрыл на глазу черную повязку‚ и этот послушно отдал гармонь‚ пододвинулся‚ уступил главное место. Что он увидел там‚ под повязкой‚ запрятанное от других? Дуло? Кулак? Гнойную язву? Истинное‚ быть может‚ выражение? А этот‚ черт одноглазый‚ уже согнулся хищным крючком на скамейке‚ ухнул‚ ахнул‚ глазом сверкнул на народ и – с ходу‚ в момент – переломил гармонь хребтом о колено.

Вскрикнула.

Вздрогнула.

Забилась на чужих коленях.

Затрепетала в ловких руках.

Выгнулась и опала в пронзительной радости.

И парализованная бабка ведьмой скакнула из кадушки‚ в самую в середину круга.

Дробью. Перестуком. Хитрыми коленцами.

– Роспись‚ – завопила‚ – приданого молодцу‚ – завопила‚ – удалому! Слушай‚ жених‚ не вертись‚ что написано – не сердись!

Скачет бабка по кругу‚ ногу к небесам задирает‚ подолом по сторонам трясет‚ дыркой на чулке сверкает‚ да ручкой отмахивает‚ да плечиком подергивает‚ да каблучком оттоптывает: рот разинут, одни корешки торчат.

– Серьги золотые! Из меди литые! Три лисьи овчинки‚ да на сто рублей починки!

А гармонист‚ черт одноглазый‚ над гармонью тешится‚ соколом ее терзает‚ кровь горячую расплескивает‚ берет и бросает‚ нежит и отвергает‚ милует и насильничает: девушки от одноглазого без ума‚ девушкам его подавай‚ мужчину стотящего‚ – вынь да положь! А ветреник Якушев в цене упал. Ветреник Якушев завял без спроса. Якушев девушек ревнует.

– Перина из ежова пуха‚ – для куража кричит одноглазый‚ – колочена в три обуха! Деньгами голик да веник‚ да на сто блох денег! Ножик‚ вилка‚ чашка да кошка Машка!

А бабку не переборешь:

– Новомодная‚ – кричит‚ – мантелия из гнилой‚ – кричит‚ – материи! Кровать об трех ногах да полено в головах! Три котла‚ и те сгорели дотла!

И пошла плясня!

Всплясывает бабка руками‚ выплясывает ногами‚ отплясывает по кругу‚ исплясывает каблуки‚ доплясывается до упаду по плясальному месту.

Плясать – врага топтать.

– Ты у меня щас‚ – говорит Колька по-доброму‚ – в кадушке насидисся. Это я те обещаю.

– Ты у меня щас‚ – говорит Петька по-мирному‚ – в кадушке напляшисся. Это я те сделаю.

И гордо оглядели народ: знай наших!

А бабка утицей прошлась вкруг кадушки‚ надавала обоим подзатыльников: снова она командирша! Скоро близнятки вырастут‚ работать пойдут‚ а она зато на путину завербуется. Рыбу ловить на море‚ рыбаков на суше! Не всё ж и она бабкой была‚ корешками мякушку жамкала. Это она росла у батяни с маманей‚ дочка единокровная. Это ее‚ доню‚ холили-тешили‚ это ей спать допоздна давали‚ это за ней‚ донюшкой‚ приданого напасли – двадцать семь шерстяных платьев. Двадцать семь – это тебе не пальцем деланная! Ее почитал муж за беспримерное богатство. Ее ценила мужнина родня. Ее хвалили соседки-завистницы. Она уважала себя. Жили на заставе‚ в заводском поселке‚ в собственном флигеле: сундук стоял в горнице‚ в красном углу‚ кованый сундук с приданым. По воскресеньям сходилась родня‚ чаи гоняли с вареньем‚ с непременной рюмочкой‚ громоздили на стол сковороду с семечками пошире пня‚ азартно играли в "дурака" трепаными картами‚ лузгу городили до крыши. Бабка сидела на сундуке в шерстяном платье‚ гордо оглядывала родню‚ домовитый нафталинный дух плавал по горнице: остальные двадцать шесть надежно хранились в сундуке‚ под ней. В погожие деньки развешивала их на солнце‚ сама караулила возле‚ мужу не доверяла. Сходились соседки‚ щупали ткань‚ с пониманием поджимали губы: хороший материал‚ не теперешний‚ сноса ему не будет‚ да и покроя отменного‚ почище вашего‚ нынешнего‚ дурацкого. "Черт придумал моду и в воду‚ а люди бесятся". Горели – сундук из огня выхватили. Голодали – приданое не тронули. Грабили их – вдвоем‚ с топорами‚ отбили богатство‚ двадцать семь шерстяных платьев. Потом подошла война‚ мужа унесло без возврата в общую прорву‚ а за ним‚ по одному двадцать семь шерстяных платьев знаменитого приданого‚ что меняла по рыночным дням на прокорм дочери. Чтобы вырастить ее‚ доню-донюшку единокровную. Которую холили-тешили‚ спать допоздна давали‚ для которой не уберегли приданое‚ двадцать семь шерстяных платьев‚ и которая – не с того ли? – шаландается нынче по путине‚ крабов пластает‚ еще родит от кого ни есть. "Маманя‚ заберите меня отсюдова коллективного руководства ради!"

А ветреник Якушев‚ вечный жених‚ уже подбирался к бабке поближе‚ виляя от интереса позвоночником‚ знатоком оценивая подробности‚ колечком подворачивая руку для скорого завлекания-соблазна.

А крашеная королева‚ выдра золотозубая‚ уже приглядывалась к старикам‚ что чужаками притулились в сторонке‚ пододвигалась неприметным шажком на исходную позицию‚ вострила чуткие ушки для уловления-запоминания-докладывания.

А гармонист‚ черт одноглазый‚ уже учуял неведомую опасность‚ подступление вражьей силы‚ смрадный‚ дразнящий запашок‚ подлый‚ обидный шепоток‚ острый‚ цеплючий коготок‚ топь‚ осыпь‚ омут‚ гнилую доску через яму с натыканными впрок кольями.

И с маху запахнул гармонь.

Оборвал танец.

Прекратил буйное‚ неконтролируемое веселье.

Выдержал задумчивую паузу.

Прошелся по клавишам‚ будто в сомнении.

Перебрал – как пощекотал – до одной.

Неприметно перешел на вальс‚ на медленный вальс‚ задумчивый вальс‚ томный‚ нежный‚ завлекательный.

И замутились головы у старушек‚ затуманились глаза у бабочек‚ руки потянулись к талиям‚ а талии к рукам‚ и поплыли по затоптанному кругу пара за парой‚ пара за парой‚ скрыли от бдительной выдры стариков-чужаков‚ скрыли гармониста да самих себя.

Ах‚ вальс‚ фокусник-вальс! Как нам прожить без тебя? Как нам дожить без тебя? Как обручиться с тобою на все времена?

Интеллигентные старушки с опавшими‚ будто беззубыми‚ ридикюлями‚ в ботиках с кнопочками‚ в жакетах с накладными плечиками‚ с утянутыми в жидкий пучок редкими волосиками под потертыми фетровыми шляпками: головы набок‚ веки опущены‚ спины прогнуты‚ локти оттопырены. Призы получали в военных училищах‚ первые призы за вальсы на выпускных лейтенантских вечерах‚ перед отправкой на фронт. "И лежит у меня на погоне незнакомая ваша рука..." Вечер за вечером‚ выпуск за выпуском: кто уходил – не возвращался‚ кого привозили – не танцевал.

Хроменькая бабушка с конфузливым взором и рыхлая‚ в одышке и кашле‚ старуха в черном‚ несминаемом‚ неснимаемом плаще со времен торжества идей‚ с неразлучной хозяйственной сумкой‚ которую привыкла таскать в вечной надежде на удачу.

Сухонькая мышка-вострушка с тиком поперек щеки и баба могучая‚ баба неохватная‚ в силе еще и в теле‚ что отмахивает под музыку тощей товаркой: только ноги летят по воздуху.

Старики-молодожены на медовом месяце‚ влюбленные и очарованные‚ кружатся в упоении‚ нежатся в томлении‚ наслаждаются музыкой‚ движением‚ близостью‚ прикосновением. Волосы спутаны‚ взоры горят‚ ноги летят: жизнь продолжается‚ граждане старики‚ жизнь продолжается!

Рука к руке.

Щека к щеке.

А бабка умильная приткнулась на скамейке под бочок к гармонисту‚ ручкой отмахивает томно‚ ножкой дрыгает капризно, знатоком на неучей:

– Вот я вам скажу. Вот я вам поведаю. И не поверите‚ не угадаете‚ не разбери-поймете. Дело было в войну‚ в беду‚ в самую что ни есть голодуху-невезуху. Бегу под вечер по морозцу‚ пару щеп волоку для дома: дочка у меня хворая‚ цельный день под тулупом лежит‚ чаю дожидается. Прибегу – кипяточком напою‚ без заварки-сахара: всё легше. Пробегаю проулком‚ темень египетская‚ а из подворотни басом: "Девка‚ сахарку хошь?" Я обомлела‚ ноги к снегу пристыли. "Сахарку?" – "Сахарку". – "Хочу‚ – говорю. – Оченно даже хочу. А за сколько?" Гляжу – лезет ко мне здоровое‚ кусковое‚ и голос неизвестно чей: "Бери так. Забесплатно. Дочка у тебя хворая‚ ей чайку сладкого". Смотрю: статуй белый! С ушами-бровями-ноздрями. Этот‚ как его‚ фамилий ненашенских‚ которого на плакатах пишут‚ на плечах носят‚ на стенках приколачивают. "Что ж ты‚ – говорю‚ – над бедой изгиляешься! Да у меня дочь хворая. У меня дом стылый. У меня муж стреляный..." – "Дура! Да я про тебя всё знаю‚ побольше твоего. Бери‚ пока не передумал. Он же на сахарном заводе сделан. Для выставки ихних достижений. Головастый‚ лобастый‚ в бороде – на зиму хватит‚ ежели по кусочку. Щипцы у тебя есть?" А я в сомнении: "Щипцы-то есть. А проверить его можно?" – "Можно. Лизни давай‚ куда хошь". – "Боязно‚ – говорю. – А ежели кто увидит?" – "Кому тебя видеть? Проулок пустой". – "А ты?" – "А меня‚ вроде‚ и нету". Зажмурилась я от страха‚ лизнула его в неизвестное место – слаа-адкай! "Ладно‚ – говорю. – Беру. Вот тебе за то две щепы". – "Не нужны мне твои дрова. Так‚ – говорит‚ – тепло. Волосьями обернусь и ладно". – "Да кто ж ты такой? Уж не ангел ли? Объявись хоть‚ покажись на миг: знать‚ за кого свечку ставить". А он: "Вам покажись, сразу срок схлопочешь. За надругательство над гением. Там не посмотрят: ангел – не ангел... Будь здорова‚ девка. Беги домой‚ дочку чаем пои". Сшуршал и нету. Волоку его домой‚ этого‚ фамилия ненашенская‚ жилы тяну‚ пуп надсаживаю‚ а соседка из двери: "Ты игде его сперла?" – "Наградили‚ – вру. – За ударную работу для фронта." А она от зависти: "Так тебе‚ поганке‚ и надо! Мужика у тебя нету‚ живи теперь с им. А ежели что случится‚ я первая донесу". Втащила его в комнату‚ чаю по-быстрому вскипятила: счас‚ думаю‚ ухо отколю и в кружку. А рука на него не подымается: как жа это‚ соображаю‚ ухо отбивать у статуя‚ который столько сделал для трудящегося народа‚ который недоедал-недосыпал для нашего для общего для дела? Да и соседка донесет на безухого. Сидим с дочкой‚ пустой кипяток хлебаем: гора сахара в комнате‚ а не подступись. "Маманя‚ – говорит дочка. – Давайте его лизать‚ маманя. Лизнул – и глоток. Лизнул – и другой". – "Давай‚ донюшка. Давай‚ моя умница. Только по-тихому‚ без чмоканья‚ чтоб змея не учуяла..." Сели мы возле него‚ стали кипяточком наливаться: сладкий сахарок‚ крепкий камушек‚ – надолго теперь хватит. Месяц лижем‚ другой пошел: голова малость убавляется‚ щекой тощает‚ на лицо меняется. Лезет из статуя другой мужик‚ проступает наружу, фамилий ненашенских‚ который много сделал для трудящегося народа‚ недоедал-недосыпал для общего для интереса‚ борода у которого помельче да усы пореже. Тут соседка – нос в комнату: "Ишь‚ – говорит‚ – другого ей выдали. С этим теперь жить станешь? Завели порядочки: одним всё‚ а другим ничего. У других постеля холодная. Другим и подержаться не за кого. Где‚ – кричит‚ – прежний? Куда подевала? Я его себе возьму!.." А я ей: "Какой такой прежний? Кого выдали‚ тот и стоит. Это у тебя‚ дуры‚ помутнение в памяти‚ вождей наших не отличаешь. За это можно и ответить". Тут она – шырк из комнаты. В страхе великом. А мы с дочкой дальше его лижем. Что ни вечер: чаек-сахарок. Что ни другой: сладкий камушек. Лезет‚ гляжу‚ третий наружу‚ проступает яснее‚ забивает чертами прежнего‚ – этот‚ как его‚ из нашенских‚ который недоедал-недосыпал пуще других для трудящегося для народа: бороденка редкая‚ усишки скудные‚ плешь на полголовы. "Ишь‚ – говорит соседка‚ а глаз у ней пуганый‚ – опять мужика поменяла. И чего это они к тебе липнут? Кожа да рожа – ухватиться не за что. Ты мне Ваньку не валяй‚ отвечай сразу: куды старых подевала?" – "Каких-таких старых? Они у нас вечно новые. Вечно они у нас молодые-живые-горячие. Пора бы уж знать‚ дура несознательная. За это можно и схлопотать". Тут она шырк – и в комнату. Щёлк – и на замок. И затихла на месяц. А мы снова за чаек-сахарок. Мы за сладкий камушек. Лезет из куска этот‚ без бороды вовсе‚ в одних усах‚ фамилию вспомнить боязно‚ из-за которого недосыпали‚ из-за которого недоедали для собственной для пользы‚ лезет настырно‚ будто локтями пихается‚ руками толкается‚ ногами пинки раздает. Соседка моя обомлела! "Ты‚ – говорит‚ – кто?" Со страхом-почтением. "Ты‚ – говорит‚ – прынцесса? Графиня-княгиня‚ евойная секретарша? Можно‚ я тебе полы вымою? За так за просто?" – "Мой‚ – говорю‚ – у себя. Долго мой‚ старательно‚ до самого лета. Вот тебе строгий наказ". Она и пошла за ведрами. Сидим мы с дочкой возле усатого‚ чаи с сахаром гоняем‚ сладостью наливаемся‚ глядь – лезет этот‚ калган с пупырышками: то ли нос с глазами‚ то ли прыщ с бородавками. "Маманя‚ – шепчет дочка. – Давайте его‚ маманя‚ в шкаф уберем. От греха подальше". – "Давай‚ доченька. Подсобляй‚ умница..."

И замолкла.

– Слышь‚ – сказали с бульваров‚ – теперь-то чего? Усатого давно нет. Вынимай его из шкафа‚ калган этот‚ лижи давай‚ нас на чаек зови.

– Да уж и то... Разве удержишься? На сладкое старуху тянет. Калган слизала‚ бровастого слизала‚ этого нонче долизываю – с лица никакой‚ за ним ишшо лезет...

Свесился с ближайшего спутника серый человек в скафандре‚ пугнул беспощадно:

– Бабка‚ не лижи дальше: врагом станешь. Бабка‚ много будешь лизать, скоро состаришься.

– Да я уж привыкла‚ – залебезила. – С войны с самой. Чаек-сахарок. Сладкий камушек...

– Повторяю: голова из сахара изымается из частного пользования и засекречивается. Теперь ее будут лизать в соответствующих органах. Для определения и пресечения возможных конкурентов.

И улетел по траектории.

– Бабка‚ – попросили шепотом. – Уважь‚ милая. Не тяни за душу‚ красавица. Кого ждать-опасаться? Кого лизать-подлаживаться?

– Так я вам и сказала! Знать не знаю‚ ведать не ведаю. Засекретили бабку вместе с близнятками.

И снова впряглась в кадушку.

– Я знаю‚ – сказал одноглазый. – Я всё знаю. Пора уходить‚ граждане.

Он поднимался вверх по бульвару с гармонью на груди: стройный‚ сухой‚ подтянутый.

Он уплывал‚ будто скользил‚ вдоль теплых‚ обласканных стволов‚ безостановочно и неизбежно: не закричать и не удержать.

Он исчезал‚ как исчезает туман‚ уплывает облако‚ утекает вода‚ убывает свет на закате: медленно и необратимо.

Следом плыл вальс‚ нежный и задумчивый‚ причудливый и капризный‚ что окутывал‚ опутывал‚ неприметно уводил за собой.

Ах‚ вальс‚ фокусник-вальс‚ путаник-вальс: каждому пророчишь‚ каждого морочишь‚ каждому нашептываешь свое.

Два старика‚ вчерашний с сегодняшним: первой зачарованной парой за крысоловом с гармошкой...

Интеллигентные старушки с ридикюлями: к сгинувшим лейтенантам далеких годов...

Пара востроносых солисток с вытянутыми от усердия шеями: на вечный‚ неслышный призыв...

Тонконожки в подростковых туфельках: у каждой впереди по кавалеру‚ по жениху впереди у каждой...

Старики-молодожены‚ пылкие и нежные: к новым наслаждениям нескончаемой жизни...

Все тут‚ заодно‚ в легком кружении‚ в тихом томлении‚ рука к руке‚ щека к щеке‚ слабые‚ завороженные‚ беспомощные.

Всех уравнял вальс.

Всех примирил вальс.

Всех зашаманил – всех заарканил.

Продавщицы на пенсии. Штукатуры на инвалидности. Интеллигентки‚ опростившиеся на старости. Бывшие секретарши. Бывшие бухгалтерши. Бывшие подсобницы восьмижильные. Бывшие парторги‚ профорги‚ кладовщицы‚ швеи-мастерицы‚ вагонные проводницы...

И один только Якушев‚ хитрый ярославец‚ стотящий еще мужчина‚ остался посреди затоптанного круга.

Постоял – подумал‚ постоял – прикинул и побежал трусцой в свою сторону‚ качать без устали сердечную мышцу.

Бежал расслаблено‚ дышал без усилий‚ повторял истово‚ через вдох:

– Здоровье дороже... Здоровье дороже... Здоровье! Оно – до-ро-же!..

 

назад ~ ОГЛАВЛЕНИЕ ~ далее