НЕ ПРОШЛО И ЖИЗНИ

СРЕТЕНСКИЙ – ЧИСТОПРУДНЫЙ – ПОКРОВСКИЙ – ЯУЗСКИЙ

...а он всё аукал и аукал на бульваре‚ заблудившийся вчерашний старик‚ хрипло‚ устало‚ безнадежно‚ и петлял‚ выискивая‚ и пыхтел‚ вынюхивая‚ и моргал‚ высматривая‚ но темень укрыла с головой‚ мрак бездонно кромешный: терпкие запахи‚ опасные шорохи‚ пасти ощерившихся капканов‚ колкие‚ цеплючие занозы неструганых пространств.

Где оно теперь – извилисто-синее? В какой стороне – брызгами голубое? Как его отыскать – сочно-зеленое?

Мир затаился вокруг прыгучим когтистым кольцом. Мир подползал на брюхе‚ шевеля от вожделения кончиком роскошного хвоста. Мир выглядывал через ноготки зрачков верное место для удара: нежное горло‚ неприкрытое брюхо‚ ломкий‚ беззащитный хребет. И поддувало ощутимо ледяной‚ игольчатой струйкой из-под неподоткнутого одеяла.

А он всё аукал и аукал‚ упрямый старик: кто откликнется на зов? – и чья-то ладонь – жалким‚ скрюченным ковшиком – сунулась из мрака с пристывшим на ней пятаком-сироткой.

– Ау‚ – позвал он. – Ау-у...

И положил в ковшик еще пятак.

– Нет слов‚ – сказали в ответ. – Премного‚ – сказали‚ – обязан. Обеспечили по гроб жизни.

А откуда сказали, неясно.

– Кто ты? – спросил с опаской. – Выйди. Покажись хоть на время.

– Да я бы! Да неужто нет? С превеликим с нашим... – И грустно: – Показывать нечего. Нет меня совсем. Одна ладонь осталась‚ да еще пятак. – Поправились: – Два пятака.

– Как же так? Почему так? А где остальное?.. У человека должно быть остальное‚ просто обязано!

– Со мною боролись. Меня ограничивали. Лишали – обкладывали – ликвидировали. Неуклонно сводили на нет. А я в ответ ежился‚ горбился‚ ужимался до малости. Осталась одна ладонь‚ сущность моя.

– Но ты... есть? Ты живой где-нибудь?

– Я есть‚ – сказали просто. – Тела нет‚ но я есть. Привычки остались. Желания. Надежды. И страсти‚ – шепнули‚ – кой-когда... Иной раз думаю: а где это я помещаюсь? И тут же вопрос: а чем это я думаю?

– Ха... – засмеялся старик. – Это меня утешает. Вселяет некие надежды. Меня не будет уже совсем‚ так‚ пятачок кой-какой‚ а желания останутся‚ и привычки‚ и страсти – хе-хе – кой-когда... Что еще человеку надо?

– Кто вы? – спросили прямо. – Какая-такая ваша сущность? Отвечайте немедленно.

– Картограф. Картограф по призванию. Привязываем пространства по желанию заказчика.

– Так‚ – сказали ненавистно. – Сущность твоя пакостная. Призвание твое ублюдочное. Ничего от тебя не останется‚ даже пятака затертого‚ как от привязанных тобой пространств.

А откуда сказали‚ снова неясно.

– А ты-то... – обиделся старик. – Чем ты нас лучше? Какое-такое у тебя преимущество?

– Я нищий‚ – сказали гордо. – А нищие будут всегда‚ когда никого не станет‚ на то они и нищие. Последняя на земле профессия: стоять с протянутой ладонью посреди остатков от вашего безобразия.

– Тогда... – вскричал старик. – Я тоже буду нищим! Тоже! Я пойду с тобой‚ рядом‚ в две ладони... Ты меня берешь‚ ведь правда? Ты же меня берешь!

– Место тебе не тут. Место тебе не со мной. Там‚ далеко на востоке‚ в заповеднике нетронутых земель, твое место. Идем‚ я тебя выведу.

И ладонью ухватились за ладонь.

Он шел послушно следом‚ крохотным провинившимся ребенком за рассерженным родителем‚ часто перебирал ногами‚ чтобы не отстать‚ и вот уже под подошвой битые неровности потайной тропы‚ и неясная звезда в прогале ветвей‚ и горький привкус неизбежного прощания.

– Всё. Дальше ты сам.

Ладонь утекала из ладони тонкой‚ просеистой струйкой‚ и только пятак оставался в руке‚ теплый и чуточку влажный.

– Вот. Это тебе. Если не хватит сил‚ вернешься назад на троллейбусе.

И ладони не стало.

– Я дойду‚ – пообещал торжественно. – Вот увидишь‚ теперь я дойду. Ноги в кровь‚ каблуки вдрызг.

И отбросил в сторону ненужный пятак.

– Ой‚ – сказали из куста ломким голоском‚ – ты чего кидаешься? Папа‚ он тут. Мы выследили его‚ папа!

– Ах‚ вы‚ мои умницы‚ – растрогался вдалеке Волчара. – Смена моя подрастающая! Вот уж я вам благодарность‚ вот уж в личное дело‚ приказом по роте вот уж вам!

Ткнулась в бок короткоствольная железяка‚ жарко дохнуло по-над самым ухом:

– Хватит уже убегать‚ черт! Ты на кого работаешь‚ старый хулиган?

А старик с достоинством:

– На нас работаю‚ только на нас. Будет уже‚ наработались на других. Нам с вами один путь‚ до конца.

Два старика ходко уходили по тропе‚ невидные и неслышные‚ ныряя в туннели ветвей‚ перескакивая через шишковатые корни‚ – ветка не хрустнет‚ камушек не прошуршит‚ – и тот‚ сзади‚ подталкивал в спину‚ обидчиво и бурчливо‚ а этот‚ спереди‚ привычно наносил на карту окрестные ориентиры. Корягу на тропе. Выбоину. Кривой‚ расщепленный ствол.

– Папа‚ – с отдаления‚ – что теперь будет? Мы упустили его‚ папочка.

– Двойка‚ – сурово сказал Волчара. – Наряд вне очереди.

И самый маленький зарыдал в глубоком отчаянии.

– Ах‚ как жестоко‚ – заметили с бульваров. – Как непедагогично! Вы их лишаете счастливого детства.

– Я отец. Я им добра желаю. Научатся следить – это всегда кусок хлеба.

И зашагал следом за стариками на безотказных гусеничных ногах.

У входа на Сретенский бульвар‚ на первой его скамейке гнулся в три погибели старый‚ слинявший‚ как застиранный до бледной серости‚ негр-великан. Зябко потирал костлявые пальцы‚ морщил устало вылупленные глаза‚ и вывернутая губа брезгливо задиралась кверху‚ будто сунули ему под нос кусочек пахучей мерзости.

– Парамак‚ – говорил раздраженно. – Киюк тебе в глотку. Зутак‚ вашу мать!

– Ах‚ – восхищались бульвары. – Темный ведь‚ отсталый ведь‚ из стран недоразвитых‚ из мест недоделанных! Еще по-русски не обучился как следует‚ а матом так и садит!

Вчерашний старик подступал‚ не дыша‚ руки тянул – не спугнуть:

– Здравствуйте... Вы меня узнаёте?

Негр перекатил желтоватые‚ никотиновые белки в ненужную сторону‚ ожесточенно продрал остатки плешивой шевелюры‚ ухом повел на звук:

– Киюк! Гараб-тараб. А пошел бы ты в прексиглазу!

Старик прослезился вдруг конфузливо и обильно:

– А я вас искал потом. Ходил туда‚ на клумбу. Опрашивал многих. Наводил справки в адресном столе. Такое не забывается.

Присел на краешек скамейки‚ чуть придвинулся‚ вздохнул счастливо. Как унять вечный зуд‚ утишить комариное беспокойство‚ расслабиться и передохнуть? Повздыхать. Повздыхать за компанию. Хоть с самим дьяволом.

– Что вы сидите? – спросил для начала. – У вас перекур? Перебои с грешниками?

– Перебои? – крикнул негр и яростно уставился ухом. – Фига! Грешник идет косяком. Как на нерест. Наглый‚ жирный‚ безнаказанный. Отбоя нету!

– Так в чем же дело? – И догадавшись: – Вы на пенсии? Да-да‚ вы на пенсии!

Сам черт досиживает на скамейке последние дни свои. Сам дьявол притянут к бульвару тоской неутоленного слияния. Сам сатана‚ не кто-нибудь! – это его умилило.

– Пенсия? – тот даже посинел от злости. – Где она‚ ваша пенсия? Сорок лет адовой работы и коленкой под хвост!

Завращал вылупленными белками. Ноздри раздул в ярости. Матюгнулся виртуозно.

– Ах‚ – застонали вокруг. – Это надо же! Какая речь! Какой словарный запас! Учеников не берете?

– Кто же теперь за вас? – спросил старик‚ переждав восторги. – Молодые?

– Молодые. С идеями. Только пузыри пускают. Чтоб их на том свете в смоле утопили!

– На том? – переспросил. – На том это на каком?

Негр уставился на него‚ как на сумасшедшего:

– У нас один тот. Он же этот. Порядочки‚ прости Господи!

Он взволновался сверх меры‚ вчерашний старик‚ похватал за руки‚ позаглядывал в глаза:

– Скажите... Напоследок! Сколько лет прошло с той клумбы‚ а я в неведении. Это ад? С тех пор я в аду‚ не так ли?

– Киюк‚ – запечалился тот. – Какая тебе разница?

– Ну как же! Если это ад‚ многое становится объяснимым. Если это ад‚ со многим можно смириться. Наказанием за прошлые грехи. Но если это жизнь‚ что тогда? И за что тогда?!

– Это ад‚ – успокоил негр. – Поверь мне: это ад. Другого не будет.

Тут вдоль бульвара‚ поперек движения вечная свадьба на автомобилях: размножайся – не хочу. Куклы на радиаторах‚ ленты на крышах‚ фотографы на капотах‚ музыканты в багажниках‚ костюмы напрокат. Пронеслись вихрем‚ навеселе‚ из дворца бракосочетаний: жених фабричный‚ невеста заводская‚ родители деревенские‚ оркестр наяривает фрейлехс.

Были они – и нет.

Негр проводил ухом развеселую процессию‚ встал на ноги во весь свой исполинский рост‚ головой ушел во мрак.

– Люди‚ – сказал оттуда. – Я старый негр‚ люди. Я много тут пожил. У меня были три жены. Была армянка‚ была украинка‚ была жена из Кабардино-Балкарии. Кто я? – спросите меня‚ люди. Я кто?

– Ты кто? – спросил вчерашний старик: вопрос готов издавна.

– Я всякий‚ люди. Я разный. Когда плохо армянам‚ я армянин. Когда плохо украинцам‚ я украинец. Когда плохо кабардино-балкарцам‚ я кабардино-балкарец. Понятно?

– Понятно‚ – охотно сказали со скамеек. – Чего ж тут непонятного? Это надо же: сколько баб перепортил! Негры – они могут.

Сегодняшний старик поджидал их на Сретенском бульваре‚ через сотню каких-то шагов. Он сидел на газоне‚ удобно привалившись к дереву‚ и рядом с ним‚ спиной к тому же стволу‚ приткнулся Тихий А.И.‚ следователь по особо нужным делам‚ покойно шевелил разутыми ступнями.

Была тишина. Минута задумчивых размышлений. Краткий перерыв в утомительных служебных обязанностях.

– Лысею‚ – сообщил Тихий А.И. и сокрушился заметно. – От этих забот начал лысеть с усов. Когда ем‚ усы в суп падают.

Сретенский был спланирован‚ вымерен‚ выверен. Сретенский был подстрижен‚ прополот‚ ухожен. Словно и не бульвар вовсе‚ но идеальный его макет в мастерской архитектора. Одни старики нарушали его гармонию‚ вносили раздражающую отсебятину‚ но с этим надо было смириться. Хотя бы на время.

– Почему я тоскую посреди ухоженных пространств? – говорил Тихий А.И. – Посреди цветников‚ клумб‚ газонов-вазонов? Почему?..

Настроение было у него лирическое‚ философски неслужебное‚ но никто не ответил: не хотели связываться.

– Почему я тоскую по разливанным зарослям бурьяна? По лопухам-крапиве? По придорожной жухлой траве по пояс?..

И опять никто не ответил: не хотели впутываться.

– Батя мой в керосиновой лавке сидел. На пустыре. Посреди колючек. Разливал через воронку в бутыли и бидоны. А запах вокруг такой крепкий‚ такой устойчивый: детство пропахло керосином. Батя говорил: "Сиди тут. Со мной. Чем тебе плохо?" Батя учил: "Не лей керосин в воду. Это заметно. Лей воду в керосин. Это выгодно". Дурак – не послушал. – И заныл в голос: – Грустно мне... Зябко и одиноко...

– Может‚ к Богу тебе пристать? – посоветовал сегодняшний старик. – Вдвоем не так зябко.

– Будем брать‚ – бормотнул по привычке. – Бога – не Бога: всех будем брать. Тепленьких‚ ночью‚ в байковой пижамке. – И поперхнувшись: – А как к Нему пристанешь? Он во-он где! По повестке не вызовешь. С обыском не явишься. Дистанция...

– А нам‚ – сообщил Волчара‚ – Библию перед строем читали. Всей роте зараз. Чтобы врага знать по имени. Авраам родил Ицхака‚ Ицхак родил Якова. Никто не запомнил‚ один я. У меня электронная машина в ягодицах‚ зад на транзисторах. Вот доложу куда надо да про что не надо!

– Кто ж тебе поверит? – усомнились с бульваров. – Какая ему корысть?

– Поверят-поверят‚ – грустно пообещал Тихий А.И. – Вы первые и поверите. Оформлю‚ запротоколирую‚ через суд проведу: вы и поверите.

И застонал в голос:

– Господи‚ одиноко мне! Одино-око!.. Живешь‚ будто ждешь чего-то. Ждешь‚ ждешь‚ ждешь‚ – уж не смерти ли?..

И пригорюнился‚ запечалился‚ рассопливился: хоть нос ему вытирай.

Уж давно он не видел нормального человека: только по повестке‚ свидетель-обвиняемый. Давно не бывал в гостях‚ просто так: только по службе‚ с ордером на обыск. Давно не разговаривал задушевно‚ без протокола. Жизнь слилась для него в нескончаемую вереницу особо нужных дел. Время отмерялось началом и концом следствия. Люди виделись уже не сами по себе‚ но в запутанном клубке чистосердечных признаний‚ которые требовалось уложить в стройное доказательство к заранее выбранной статье обвинения. Хотелось ему порой посидеть с приятелем‚ хлебнуть пивка с воблой‚ поболтать о несущественном‚ но не было на то сил-времени‚ не было воблы‚ да и приятели‚ похоже‚ уже опасались его завуалированного дознания. Хотелось познакомиться с нежной девушкой‚ привести в холостяцкую берлогу‚ напоить чаем с болгарским конфитюром‚ ласково увлечь на простынку‚ но не было вокруг него девушек, одни мымры-секретарши‚ да засушенные прокурорши: сболтнешь во сне‚ а она запротоколирует. Дошло до того‚ что выдумал себе бестелесного друга‚ наделил его совершенными качествами – не в меру доброты‚ не в меру отзывчивости‚ и по вечерам они садились перед телевизором‚ откупоривали бутылочку "Столичной"‚ вели задушевные разговоры под маринованный огурчик. Всё бы ничего‚ и лучшего ему не надо‚ да оказался вольнодумцем друг бестелесный‚ такое начинал болтать с пятой рюмки, хоть дело на него заводи. Про начальство с порядками‚ да в полный голос‚ да матерно‚ да по имени-должности‚ а у него соседи по сторонам‚ у него микрофоны не исключены: пришлось друга изолировать. И опять живет одиноко‚ без ласки-сочувствия. Ездит с получки в загородный ресторан‚ подальше от внимательных глаз‚ надирается за боковым столиком‚ платит лабухам четвертной‚ чтобы дали спеть под оркестр. Когда посетители уходят‚ и официанты сдвигают уже столы‚ выходит нетвердым шагом на эстраду и поет громко и фальшиво‚ под аккомпанемент ансамбля‚ в прокуренном и заблеванном зале: "Годы детства уходят от нас..." И лабухи стонут от наслаждения.

Два старика шагнули с тропы: железяка наизготовку.

– Только честно‚ – печально сказал Тихий А.И. – Честно‚ идет? Есть у тебя ощущение‚ что ты нам нужен?

– Ощущения нет‚ – сразу сказал вчерашний старик. – Есть уверенность.

– Вот и у меня. Уверенность есть‚ а ощущения нет. Знаю‚ что нужен‚ уверен в этом‚ но не ощущаю. – И разрыдался в голос: – Я‚ может‚ умру раньше времени: утешили бы напоследок...

А умрет он‚ и правда‚ раньше времени‚ намного раньше‚ чем думает. Приедет в дом отдыха наглая‚ тупая‚ мстительная баба – ноги бутылками‚ выглядит Тихого А.И. посреди отдыхающих‚ выследит‚ выспросит‚ сама напоит‚ уложит‚ сама сотворит за Тихого А.И.‚ неопытного к тому мужчину. Будет потом устраивать истерики‚ ломиться к нему с представителями общественности‚ трясти справкой от гинеколога на многолюдных развеселых собраниях: скандалистка‚ хищница‚ в лесу на таких разрешено охотиться круглый год‚ и сломается Тихий А.И.‚ непривычный к тому мужчина‚ оженят насильно несчастного. "Надо‚ – скажет начальство. – Честь мундира". Она крепко возьмет его за руку и прямо из дворца бракосочетаний поведет в магазин покупать синие‚ байковые кальсоны с веревочками понизу‚ чтобы поскорее сделать из него пожилого человека. Так ей оно спокойнее. Она быстро сделает из него старого-дряхлого-незабвенного‚ и будет сажать на его могилке яркие цветы из крашеной бумаги. Так ей оно красивше.

– Пожалейте меня‚ – попросил Тихий А.И. – Я вас всегда жалею. Особенно ночью. Особенно сонных. На холод да из кроватки.

А в листве по соседству шепоты‚ шорохи‚ слабые шевеления. Лезли отовсюду добрые‚ нежные‚ сердобольные и отзывчивые – мотыльками на огонь: куст разбухал от сочувствий.

– Всё-таки человек... Всё-таки мучается... Жертва‚ можно сказать‚ времени.

– Жертва‚ – согласился Тихий А.И.

– Наследие‚ можно сказать‚ культа.

– Можно сказать‚ – разрешил Тихий А.И.

– Продукт‚ можно сказать‚ системы.

– Но-но‚ – погрозил Тихий А.И. и поглядел на часы: – Попрошу организованно. Строем. На Казанский вокзал. Посадка с запасных путей‚ семьдесят два человека на теплушку. Первая остановка Москва Третья‚ вторая Лосиноостровская‚ далее нигде.

И весь куст зашагал дружно в ненужном ему направлении. Добрые‚ нежные‚ сердобольные и отзывчивые – этих всегда уводили первыми.

– Побыстрее‚ – подгонял. – Не на танцульках. Глава вражеского государства уже вторгся с дружественным визитом в наше воздушное пространство.

Три старика оставались на бульваре‚ одинокие и уязвимые.

– Вызвали меня по тревоге‚ – доложил Волчара. – "Так‚ мол‚ и так. Коротковолновую станцию в тебя воткнем. С автономной системой питания. Что ты на это скажешь?" – "Некуда‚ – говорю. – Я уж и так весь начиненный". – "Найдем куда. У тебя‚ вон‚ живот непопользованный. Чтобы гукала‚ сигналы из тебя подавала. Согласен – молодец. Не согласен – пойдешь под разборку. Мы тебя породили‚ мы тебя и размонтируем". А мне под разборку как? Мне под разборку никак. У меня получка пятого-двадцатого. А сегодня чего? Четвертое-девятнадцатое. Круглый год четвертое-девятнадцатое‚ не продохнешь.

И загукал короткими сигналами из глубин живота: время выходить на связь.


2

Клацнули зубы.

Дрогнули поджилки.

Звякнула медь в кармане.

Противно захолодело в животе.

Вышел на них толстенький‚ кругленький‚ жирком смазанный старичок-тефтелька с ямочками на щеках‚ сказал любезно:

– Это мое землетрясение. Личное. Подо мной вечно трясет. У одних персональная пенсия‚ у меня персональное землетрясение.

– Господи! – всполошился вчерашний старик. – За что вам такое наказание? За что и от кого?

– Душу из меня вытрясают‚ – объяснил популярно. – Который уж год. А у меня давно ее нет. Что было‚ детям передал‚ без остатка.

Был он мягонький на вид‚ тепленький‚ пушистенький‚ будто вылупившийся из яйца старичок-цыпленок. Бросил на скамейку вышитую крестиками подушку-думку‚ сел сверху‚ сказал с удовольствием:

– Всё. Теперь не трясет. Главное в нашем деле – приспособиться.

– Фамилия‚ – приказал завтрашний старик. – Имя. Партийная кличка.

– Кац. Зовите меня Кац. Это вам и фамилия‚ и имя с кличкой‚ и национальность. Не Каценельсон‚ не Каценеленбоген‚ а просто Кац. По размерам и имя.

Всю жизнь его ловили врасплох‚ толстенького‚ кругленького Каца‚ всю долгую‚ пуганую жизнь‚ и никак не могли поймать. Всю жизнь он дрожал от страха‚ потому что был набожным евреем‚ ходил по субботам в синагогу‚ ел на Песах мацу‚ постился в Иом-Кипур и до смерти боялся‚ что навредит этим детям своим и внукам. От Бога он не мог отказаться‚ и от детей с внуками тоже. Всю жизнь – с перерывом на войну – просидел толстенький Кац на стуле с двумя подушечками‚ и для видимости крутил ручку арифмометра. Он был уникум‚ кругленький Кац‚ с легкостью необычайной перемножал в уме пятизначные числа‚ а ручку крутил для того‚ чтобы не было обидно главному бухгалтеру‚ тупому‚ ленивому и подозрительному выдвиженцу. У них на работе сложилось четкое распределение обязанностей‚ которое всех устраивало: толстенький Кац работал‚ а главный бухгалтер за него уставал. А еще их трясло‚ в этой бухгалтерии‚ звякали стекла‚ морщилась вода в графине‚ пыль сыпалась с годовых отчетов. Вызывали специалистов для проверки‚ устанавливали чуткие датчики‚ главный бухгалтер подозрительно приглядывался к безмятежному Кацу‚ но делать было нечего: в районе бухгалтерии установилась навечно сейсмически опасная зона.

– Кац‚ – позвал вчерашний старик. – Кац‚ голубчик! Пойдемте с нами. Мы уведем вас туда‚ где земля не дрожит под ногами. Пойдемте‚ а?

– Да я бы с радостью. Я с удовольствием. Только бульвар прихватим с собой‚ бабушку Шендл‚ детей-внуков.

Жена Каца‚ бабушка Шендл‚ страдала в молодости из-за невозможной своей красоты. У нее был лучший бюст города Одессы. У нее был такой бюст – хотелось положить на него голову и заплакать. Из-за жены Каца стрелялись в Одессе два вспыльчивых чекиста: каждый из них хотел положить голову на ее бюст. И хотя там наверняка хватило бы места не только для них‚ но и для всего областного ЧК‚ они оказались мужчинами гордыми‚ ревнивыми и огнестрельными. Это вызвало ужас в ее семье‚ потому что всем было известно в городе Одессе: чекисты умели не только стреляться‚ но и стрелять. И последнее у них выходило значительно лучше. Особенно в подвалах ЧК. Это вызвало такой ужас в семье‚ что ее тут же обручили с маленьким Кацем‚ который не смел даже мечтать о недостижимом бюсте‚ куда можно преклонить голову‚ но для Каца она чуточку подогнула колени. Их отправили ночным поездом из Одессы‚ а чекисты долго еще устраивали внезапные налеты с обысками и беспорядочной стрельбой‚ пугая своей любовью стариков-родителей. Теперь бабушке Шендл не грозит ее красота. Теперь она страдает за семью‚ за всех сразу‚ не выходя из кухни‚ потому что есть-пить надо при любом страхе. Ее обеды славятся среди гостей. Ее торты везут в кастрюльках на все дни рождений. Ее соленья-варенья растаскивают по домам неумехи-невестки‚ что ненавидят бабушку Шендл жгучей ненавистью дилетантов к профессионалу. "В войну‚ – гордится бабушка Шендл‚ – дети мои дня не сидели без супа". И это вам почище Курской дуги... Есть еще у толстенького Каца младшая дочь Софочка‚ которая страдает манией величия. Она уверяет всех‚ что она русская. Софочке уже за тридцать‚ и ноги у нее на месте‚ и бюст мамин‚ и нос не так уж велик‚ как поначалу кажется‚ но по ее глазам заметно‚ что ею уже пренебрегали. "Всё бы ничего‚ – говорит Кац‚ – да не выдам Софочку замуж. Никак не найду дурака". Есть у толстенького Каца и сыновья‚ которые ничем не страдают. Как-то обходятся без этого. Сёма-технолог да Зяма-инженер. Сыновья смотрят по телевизору футбол-хоккей. Сыновья поддают с получки с приятелями. Сыновья спят по ночам с женами-клушами. Когда одна из жен рожает в очередной раз‚ ее с младенцем подбрасывают к Кацу на выкармливание. В доме вечно пахнет стиркой‚ с детской кухни таскают в избытке бутылочки с кефиром‚ заткнутые ваткой‚ и Кац с удовольствием подъедает за внуками творожки с рисовыми отварами. Очень он любит своих внуков. Очень уважает вкусную‚ питательную детскую пищу. По воскресеньям дети собираются за обильным родительским столом‚ опустошают громадный холодильник‚ а Кац вздремывает на диване‚ посреди шума и детских криков. Спит сладко‚ умиротворенно‚ с прихрапыванием‚ и внуки кувыркаются на его животе‚ много внуков. Все тут‚ возле него: можно на время не волноваться. Все с ним‚ под одной крышей: пусть хоть она обвалится‚ погибать сразу‚ единой семьей. Даже кошку‚ что возвращается с разгульных уличных забав‚ встречает с облегчением: "Я старый‚ больной еврей. Будите меня медленно‚ очень медленно. Чтобы я к вам привык".

– Приготовьтесь‚ – сказал Кац. – Сейчас что-то будет. У меня кости ноют при всякой перемене. Это еще с Одессы‚ с той революции. Двадцать две перемены властей: все били‚ и все по костям.

– Встали‚ – приказал завтрашний старик. – Ноги в руки!

Но было уже поздно.

Выруливали на бульвар тягачи-громады с необъятными прицепами‚ рычали‚ ревели‚ стреляли ядовитыми выхлопами‚ душили газами окрестности.

Выворачивали многотонные грузовики с тяжеленными ящиками за высокими бортами‚ рубчатыми непомерными колесами давили траву с цветами.

Зависали над головами мощные вертолеты с подвешенными диковинными конструкциями‚ буйными струями сшибали листву с ветвей‚ оголяли до скелетов липы с кленами.

Шлепал напрямик по клумбам шагающий экскаватор – чудовищным динозавром‚ плитами-ступнями проваливал землю‚ оставляя позади ямы-отметины‚ в которых проступала подпочвенная вода.

Наползал бульдозер на гусеничном ходу‚ острыми‚ стальными ножами срезатл по пути дерн с газонов‚ будто сдирал заживо зеленую кожу бульвара.

Отдельно выкатился туалет на колесах. Буфет с мотором. Полевая кухня с трубой. Да два ушлых мужичка на мотороллерах.

Из туалета тут же запахло хлоркой. Из буфета полилась жирная‚ пузыристая вода. Из полевой кухни просыпались на аллею полпуда золы. Ушлые мужички разом соскочили с мотороллеров‚ взяли в топоры дуб-великан‚ в момент расчекрыжили на растопку.

Затем привезли творческую единицу. Режиссера массовых представлений в натуральной замше‚ сонного‚ вялого и пресыщенного. Замшевая куртка. Замшевые штаны. Замшевая кепка с замшевыми перчатками. Мятое замшевое лицо с замшевыми мешками под замшевыми веками. На заднем сиденье тесно набились юркие ассистенты в искусственной замше‚ преданно глядели ему в затылок.

– Моторы‚ – сказал‚ – заглушить. Они мешают мне думать.

Моторы заглушили.

– А вертолеты? – закричал капризно. – Пусть тоже заглушат.

– Они не могут‚ – объяснили ассистенты. – Они тогда упадут.

– Пусть падают!

Вертолеты упали.

– Спишем‚ – сказали ассистенты. – По графе "прочие расходы".

– Экскаватора нет? – с надеждой спросил режиссер. – Если нет‚ я отказываюсь творить.

– Есть. Есть экскаватор.

– Но не шагающий? – с новой надеждой.

– Шагающий.

– Но не летающий?

– Летающих экскаваторов не бывает.

– Не вижу‚ – закричал плаксиво. – Без летающего не вижу!..

– Сделаем‚ – пообещали ассистенты. – Загримируем самолет под экскаватор. У нас фанеры полно.

И разбежались кто куда.

Бульвар был перепахан‚ перемолот‚ поруган и порушен. Будто пронеслась жестокая орда‚ от которой нет спасения‚ копытами затоптала народы. Будто прошло стадо исполинских хряков‚ что пожрали всё на своем пути‚ подрыли‚ загадили‚ испохабили. Обезумевшая бабочка боком упархивала по ломаному пути. Две половинки от червяка в ужасе уползали из-под стального ножа. Одноногий кузнечик крутился‚ подскакивая‚ в глубокой колдобине. Шоферы в кожаных куртках холодно глядели из высоких кабин‚ уложив сильные руки на послушные рули‚ и оскверненное пространство жалко корчилось под их взглядами. Жаркие‚ плоские‚ тупые радиаторы машин оцепляли со всех сторон крохотный‚ нетронутый пятачок: косыночку травки‚ полудохлый цветок‚ скамью с притихшими стариками.

– Не вижу‚ – брюзгливо говорил замшевый режиссер. – Не виижу...

Вчерашний старик отчаянно кривил губы‚ чтобы не разрыдаться при посторонних. Вот они‚ твои результаты‚ вот же они‚ вот! – не на бумаге записанные‚ не на карте отпечатанные‚ не на словах пересказанные: кровью из-под кожи‚ костью из-под мяса‚ лимфой наружу‚ мозгом и требухой. Вот оно‚ твое наказание‚ мало кому отмеренное: увидеть‚ потрогать‚ ужаснуться содеянным! – так терзай же себя‚ так грызи же себя‚ проклинай без конца жизнь прожитую‚ время доставшееся‚ профессию свою любимую‚ дьяволом изобретенную‚ дьяволом попользованную. Вот оно‚ твое зачарованное пространство‚ привязанное и неубереженное‚ синь с прозеленью‚ голубизна с синью! – так гляди на него‚ так страдай за него‚ вдыхай через силу душные запахи хорошо пропотевших победителей.

А режиссер уже наливался кофе по горло‚ обливался кофе под душем‚ делал кофейную клизму: чтобы встрепенуться‚ пробудить вялые чувства‚ подстегнуть дремлющее воображение‚ которое у него безгранично‚ разогнать идеи по тугим извилинам.

– А-аа... – закричал режиссер нечеловеческим голосом‚ упал‚ встал‚ закусил кулак‚ сделал пару выпадов карате‚ прошелся на цыпочках в мазурке с воображаемой дамой‚ поцеловал взасос фару у мотороллера: это бушевал вовсю его знаменитый творческий экстаз. – Вижу! Вижууу!.. Канал! Вдоль бульвара! С горбатыми мостиками! С фонариками! С гейшами-рикшами! Феллини может постоять за дверью...

– Сделаем‚ – сказали шоферы‚ и экскаватор-динозавр пополз рыть траншею.

– Сделаем‚ – сказали ушлые мужички. – За премиальные со сверхурочными чего не сделать?

И взяли в топоры клен-красавец‚ чтобы не мешался на проходе.

Завтрашний старик глядел на них просто‚ буднично‚ терпеливо. Он знал уже‚ что сейчас произойдет. Он повидал немало режиссеров, разрушителей пространств‚ и этот‚ замшевый‚ был не из худших. Во всяком случае‚ не самый омерзительный. Каждый из них делал‚ что положено‚ каждый из них сделает‚ что потребуют‚ только поломается поначалу‚ поиграет в творческий экстаз. Уж лучше бы поганили по-простому‚ без фокусов-озарений‚ но у каждого режиссера есть образ‚ маска‚ загадочная натура‚ закрепленная навечно со студенческих времен. Чтобы поверили там‚ где надо‚ в его удивительные способности. Чтобы выделили под него несметные миллионы для очередной перестройки затюканных пространств. Завтрашний старик смотрел без злобы на замшевого дилетанта. Без жалости-печали. Там‚ впереди‚ в непочатых еще временах подрастали на скудных харчах железные профессионалы. Наглые. Прожорливые. Откровенные. Саранчи-гусеницы.

– Отставить‚ – вяло сказал режиссер: это кончалось действие кофейной клизмы. – Уже не вижу. Не вижу – не ощущаю... Ни гейш с рикшами‚ ни мостиков с фонариками. – И приказал с омерзением: – Засыпьте эту канаву.

Бульдозер пополз засыпать.

– Я бездарен... Да-да‚ я бездарь‚ дерьмо‚ ничтожество. Импотент! Уйду на покой‚ на телевидение‚ в монастырь‚ в редсовет. Уж лучше студентов учить‚ этих идиотов-гениев.

И пошел прочь с бульвара.

– Балуешь‚ хозяин‚ – с угрозой сказали ушлые мужички. – Много движений, мало достижений. Ты бы сначала дело делал‚ а потом вдохновлялся.

И взяли в топоры несказатнной красоты липовую аллею‚ чтобы нагнать побольше часо-человеко-кубометров.

Тут набежали шустрые ассистенты с волчьим аппетитом‚ схватили режиссера за замшу‚ загородили проход:

– Простаиваем! Просиживаем-пролеживаем! Глава вражеского государства на подлете‚ а бульвар не готов! Снимут премиальные с постановочными‚ неужто не видите?

У режиссера слабо шелохнулась замшевая бровь. Кончик носа дрогнул заинтересованно:

– Вижу... Что-то уже вижу... Но что?

Выходил из толпы ассистентов шпанистый человечек в кепочке‚ шел вперевалочку‚ руки в карманах‚ цыкая слюной на сторону‚ лепил на ходу образ‚ маску‚ вторую натуру. С которой уже не расставаться. Век вековать‚ покоя не знать‚ в крематории лежать.

– Я вор‚ – говорил. – Я вор‚ актер‚ бродяга. Я сутенер‚ наемник‚ рыцарь подворотен. Я кара‚ я чума‚ я социальный контраст‚ дьявол-разрушитель мусорных баков. Я – гений в законе. Ща попишу!

– Поди ж ты‚ – сказал режиссер с уважением. – Что-то в этом есть.

Посмотрел с интересом в его мелкие‚ уклончивые глазенки‚ углядел голодный собачий блеск‚ решил окончательно:

– Останься со мной. Будешь помощником.

И ассистенты захлебнулись кислой‚ завистливой слюной.

– Так‚ – сказал блатной гений и вынул из кармана хлыстик. – Духарики‚ слухай сюда! Природу научим – свободу получим. Наш пахан желает видеть на этом месте показательный бульвар.

– Желаю‚ – важно сказал режиссер и подивился собственной гениальности.

– Сделаем ему‚ пацанчики‚ век воли не видать! Беседку достижений. Клумбу боевых воспоминаний. Качели обеспеченной старости. Песочницу счастливого детства. Грот поисков. Галерею свершений и уголок отдельных недостатков.

– Да‚ – томно согласился режиссер. – Всё это я вижу. И кое-что еще.

– Еще‚ – пообещал блатной. – Впереди самое еще‚ чтоб я так жил! Лозунг. Крупно. На все дома. Одни окна потушим, другие зажгем. Чтобы эта падла увидала на подлете‚ как мы живем!

– Сделаем‚ – пообещали ассистенты и разбежались дружно по этажам.

Гасли окна по бульвару: тут‚ там‚ одно за одним. Взамен зажигались другие‚ по заранее утвержденной схеме. И вот уже засиял в ночи‚ чередой светлых и темных окон‚ грандиозный призыв на весь Сретенский бульвар. И одним теперь мрак надолго‚ другим резь в глазах‚ перерасход нервов и электроэнергии. Чтобы эта падла увидала еще на подлете наши сокровенные думы-чаяния.

Тут уж и Кац не вытерпел‚ кругленький Кац с ямочками на щеках‚ что припособился‚ казалось‚ ко всему на свете в пуганой‚ с персональным землетрясением‚ жизни.

– Извиняйте‚ – сказал Кац‚ – но это и мои окна. На кухне теперь темно‚ а в комнате светло. Я не могу есть в темноте и спать на свету. Нельзя ли наоборот?

– Нельзя‚ – сказал режиссер. – Так я вижу.

И лампы в домах перекалились от энтузиазма.

– Ничего‚ – вздохнул Кац. – Приспособимся и к этому. Лишь бы войны не было.

Больше всего на свете кругленький Кац боится войны‚ к которой не приспособишься. Еще он боится Бога‚ Который всех видит‚ всё знает‚ с каждого в свое время стребует‚ но Который‚ как надеется Кац‚ вникнет в его пуганую жизнь‚ поймет и простит. А еще боится Кац районного фининспектора‚ который тоже всех видит‚ за всё стребует‚ но с которым уже не сговоришься. Кругленький Кац – так уж оно случилось – держит в секрете от окружающих некоторые подробности тайной своей жизни. Мелкий бухгалтер по должности и неистребимый портной по призванию‚ в чьих перешитых и перелицованных одеждах щеголяют окрестности. Долгие годы‚ с перерывом на войну‚ бежал Кац‚ сломя голову‚ с работы домой и тут же садился за дедовскую ножную машину всемирно известной фирмы "Зингер". Шил вечерами‚ до ночи‚ чтобы прокормить детей своих‚ включал радио и шил‚ чтобы заглушить швейную машину симфониями-речами-кантатами‚ дабы подозрительные и завистливые соседи не догадались о его приработках. Голова боялась – ноги крутили педаль – руки делали дело. Всю жизнь кругленький Кац опасался соседей‚ что донесут на незаконный его промысел‚ и оттого бабушка Шендл вечно готовила на семью два обеда. Один в общей кухне‚ на людях‚ постненький и бедный по зарплате‚ который потихоньку сливали в унитаз‚ и другой в комнате‚ на керосинке‚ пожирнее и послаще с приработков‚ который ели с опаской‚ за запертой дверью. Вся жизнь прошла за запертой дверью‚ в керосиновом чаду‚ но зато машина выкормила всю семью‚ поставила детей на ноги. Глупенькой Софочке – репетиторов. Слабенькому Сёмочке – морские купания. Сообразительному Зямочке – хитрые наборы для конструирования‚ которые тоже стоят денег. Машина-труженица‚ машина-кормилица‚ безотказная и послушная швейная машина "Зингер"‚ но всё так же садится кругленький Кац на табуретку с подушкой‚ прилежно склоняется над шитьем‚ пугливым ухом ловит за дверью неслышные шаги вездесущего фининспектора. Голова боится – ноги крутят педаль – руки делают дело. Софочке – кооперативную квартиру‚ чтобы клюнули на нее женихи. Сёмочке – вместительный холодильник‚ чтобы было куда поставить пиво. Зямочке – роскошный мебельный гарнитур под названием "Джульета"‚ чтобы лопнули от зависти его сослуживцы. Только живет теперь Кац в отдельной квартире‚ ест обеды без утайки‚ но удовольствие от этого не то. Та‚ тайная‚ курица была слаще.

А режиссер уже возносился к небесам на легкой площадке подъемника. Режиссер зависал над бездной: Создателем в дни творения. Свет от гигантского лозунга обволакивал его сиянием: это парил над городом замшевый архангел, покоритель привязанных пространств.

– Вижу‚ – понеслось над крышами. – Я виииижуу!...

И торжествующий сатанинский хохот.

Опадали борта у грузовиков. Распахивались двери прицепов. Раскрывались вместительные ящики. Сгружались диковинные конструкции. Ставили. Копали. Городили. Укладывали. Монтировали. Обтягивали. Красили. Два ушлых мужичка лешими скакали по конструкциям – рот полон гвоздей‚ топорами приколачивали укосины. Километры тюля. Тонны фанеры. Кипы листового железа. Штабеля досок. Бухты проволоки. Бочки краски. Пуды гвоздей. Горы арматуры. А из ящиков-вагонов всё извергалось и извергалось: фонари‚ штативы‚ провода‚ бумага‚ цемент‚ клей‚ болты‚ шурупы‚ пудра‚ вата‚ крем и шампунь. Чтобы эта падла обалдела еще на подлете‚ чтобы она обалдела!

– Вижу! Вииижууу!..

Пробежали стайкой голоногие и пышногрудые травести с подведенными развратными глазками: в песочницу счастливого детства.

Прошла парочка из академического театра‚ томно и возвышенно‚ он – народный-благородный‚ она – заслуженная-засушенная: в романтическую аллею любви.

Проскакал на пуантах шустрый кордебалет‚ загримированный под пытливое юношество: в грот поисков.

Прогнали строем шумливую массовку по три рубля на рыло‚ с отдельно оплаченным горящим взором: в галерею свершений.

Пронесли под микроскопом отдельный недостаток.

Последними примчались пожарные‚ окатили из брандспойтов заграничными духами с неповторимым ароматом‚ и всё на этом закончилось.

Фанера спряталась под тюлем. Тюль спрятался под краской. Краска спряталась под искусным освещением. Освещение упрятали под фанеру. А два ушлых мужичка уже сидели возле полевой кухни‚ топорами черпали масляную кашу‚ набивали впрок пузо.

– Хорошо‚ – сказал режиссер‚ с высоты оглядывая творение. – Я доволен собой.

И плавно опустился на землю.

– Скажите‚ – спросил кругленький Кац‚ – я вам сегодня не снился?

У режиссера полезла кверху замшевая бровь:

– Эт-то еще что такое?.. Вы почему? Зачем тут?..

Косыночка травки. Полудохлый цветок. Скамейка с притулившимися стариками. Живыми – не из фанеры. Натуральными – не из тюля. Обыкновенными – не из массовки.

– Где грим? Где парики-костюмы? Вы из какого-такого театра?..

– Я здесь живу‚ – пугливо сказал Кац‚ непривычный к общему вниманию. – Вон в том подъезде.

– Не верю! Фальшь. Натяжка. Непрофессионализм. Всем верю – вам нет!

– Это мой бульвар. Пятьдесят почти лет!

– Опять не верю. Не убедили. Где правда образа? Где сценическое воплощение? Где актерская задача? Боже мой! – застонал. – Они же не в жанре! Все вокруг в жанре‚ они – нет!

Набежали ушлые мужички с масляными‚ после каши‚ рожами‚ траву потоптали сапогами‚ цветок выдрали руками‚ скамью разнесли топорами в мелкую щепу. Набежали гримеры-костюмеры‚ ловко надругались с помощью косметики‚ с гиканьем перетащили стариков на клумбу боевых воспоминаний. Буденовка на затылке‚ галифе с лампасами‚ ботинки с обмотками‚ пластилиновый шрам через щеку‚ буйный чуб из крашеной пакли‚ суровые накладные морщины поперек лба. Сидели дружно‚ глядели грозно‚ с лихой отвагой‚ и замшевый режиссер даже прослезился от умиления‚ а гений в законе хлебнул с омерзением из фляжки – чтобы не выйти из образа – густо настоенный чифирь.

– Ничего‚ – сказал буденовец Кац. – Приспособимся и к этому. Главное‚ на своем бульваре‚ и от дома близко.

А теперь подошел срок рассказать о странном явлении‚ необъяснимом с официальных материалистических позиций. Кругленький Кац – так уж распорядилась проказница-природа‚ что выкидывает порой невозможные трюки – снился то и дело милиции‚ следователям‚ фининспекторам всех мастей и рангов. Как навязчивый бред‚ как горячечное видение‚ как глумливая насмешка над бессильным служебным положением. Только идеализм‚ ложно считающий основой всего существующего сознание‚ дух‚ идею‚ а вовсе не материю‚ мог бы‚ наверно‚ справиться с этой загадкой‚ но идеалисты давно перевелись на свете‚ а те‚ что еще не перевелись‚ сами стали явлением‚ необъяснимым уже ничем. Как бы там ни было‚ но всякую ночь снилось милиции-фининспекторам нечто зыбкое‚ дрожащее‚ бесформенное и текучее‚ что пряталось в глубинах вверенного им города и занималось исподтишка недозволенным промыслом. Они просыпались по утрам‚ милиция-фининспекторы‚ с бессильно сжатыми кулаками‚ они тужились и напрягали память‚ чтобы выделить его профессию и внешность‚ и потому процент психических‚ язвенных‚ сердечно-сосудистых заболеваний среди них был значительно выше‚ чем у остального населения. А он сидел на своей табуретке‚ кругленький Кац‚ крутил педаль швейной машины "Зингер" и мог бы‚ конечно‚ обогатиться с тайного промысла‚ ибо случались порой заманчивые предложения‚ крупные‚ рисковые заказы‚ но всякий раз он советовался прежде с бабушкой Шендл‚ а она откладывала ответ до утра. Ночью ей снились те люди‚ которым в этот момент снился кругленький Кац‚ и утром она говорила ему: "Не надо". Не менее странное явление‚ также необъяснимое с официальных материалистических позиций. "Не надо‚ Ося‚ – говорила ему бабушка Шендл. – Нам хватает". Она не давала ему зарываться‚ она отводила беду от дома‚ и он промышлял заплатами и перелицовкой‚ перелицовкой и новыми заплатами‚ которые он виртуозно ставил на заплаты предыдущие. Но зато кругленький Кац все отпущенные ему ночи проспал в собственной постели‚ уложив голову на знаменитый некогда бюст‚ малыми копейками поднял детей‚ а рисковые ловкачи с треском попадались в расставленные сети и уходили в места отдаленные‚ на долгие сроки‚ где тебе уже ни детей‚ ни бюста. Он не сидел‚ маленький Кац‚ ни дня в своей жизни. Камерой ему была комната. Жизнь прошла в камере‚ где вечно пованивало керосином. Камерой был бульвар‚ по которому он ходил: взад-вперед‚ руки за спину. И земля ощутимо дрожала под его ногами‚ готовая провалиться в любой момент. Не далее‚ как на той неделе прибежал к ним внук-второклассник‚ в восторге закричал с порога: "Бабушка! Какая неожиданность! У нас в школе будет карнавал‚ и меня назначили уже узбеком". – "Конечно‚ – сказал на это кругленький Кац‚ – евреем его не назначили". – "Что ты хочешь? – сказала бабушка Шендл. – В узбеках ему будет спокойнее". И села шить узбекский халат из старой пижамы. "Спокойнее? На том свете будет спокойнее". И пешком отправился в синагогу по причине субботнего дня‚ в вечном эпицентре персонального землетрясения. Голова боится – ноги шагают – душа свое дело делает.


3

Примчался на самоходной трибуне Стёпа-проверяльщик‚ следом примчался Вася со взводом референтов.

– Нет слов‚ – прочитал Стёпа по бумажке. – Очередной этап. Превосходство нашего над ихним! Кто за это предложение‚ прошу поднять руку.

И тут он увидел стариков.

Они сидели молча‚ торжественно‚ посреди крашеной клумбы‚ и сурово глядели из своего героического прошлого в здешнее сутолочное настоящее. Пороховая гарь стлалась по захваченным траншеям. Хоботок пушчонки‚ будто для памяти‚ скручивался некрупным узлом. Надломанные лошадиные ноги белели острыми сколами‚ как и надломанные снарядами березки. Догорала‚ потрескивая‚ близкая ржаная полоса‚ и тяжелые‚ спелые зерна золотыми каплями падали в рассыпчатый пепел из обугленных колосьев. Где-то там‚ в отдалении‚ такал еще лениво тяжелый пулемет‚ ненужно добивая разрозненные остатки‚ а несчастный одинокий знаменосец сиротливо жался на бруствере окопа‚ в который уж раз ужасаясь результатам. Вот и настало время сворачивать знамена. Время наматывать на тело. Таиться и не откликаться на зов.

– Чем так сидеть‚ – велел Стёпа‚ – пусть лучше вспоминают. Свое боевое прошлое.

И Кац подчинился обстоятельствам.

– Я расскажу‚ – пообещал буденовец Кац‚ выглядывая из-за лихого чуба.– Хорошим людям почему не рассказать? Мои боевые воспоминания.

И вот что он поведал почтенному собранию:

– Шел старый еврей по Новому Арбату. Шел себе и шел‚ и головой вертел‚ и глазом ощупывал‚ и носом обнюхивал‚ как все старые евреи. А дело шло к празднику‚ к красному дню в нашем черном календаре‚ и вот он видит: магазин‚ двери нараспашку‚ толпа лезет внутрь‚ толпа вываливается наружу‚ будто те выдавливают этих.

Нужно это ему? Вовсе не нужно.

Полез тоже.

Внутри магазина конец света. Конец света внутри этого магазина‚ и разница с тем‚ будущим концом только в том‚ что тогда уже не станут запасать продукты – незачем‚ а станут запасать оправдательные документы.

Видит старый еврей: все рвутся вперед‚ к прилавкам‚ к еде с напитками‚ а малая толика‚ редкие‚ незаметные человечки соскальзывают в угол‚ в тихую заводь‚ где прилавков нет‚ и продуктов не видно‚ и народа маловато‚ и делать‚ вроде‚ нечего. Стоят человечки перед невидной дверью‚ стоят потупившись‚ стоят понурившись‚ будто зашли они сюда просто так‚ потоптаться в уголке‚ погрустить в одиночестве‚ посокрушаться о бренности бытия..‚ а потом шырк за дверь – и нет‚ один за одним‚ через равные‚ примерно‚ интервалы.

Старый еврей постоял‚ постоял и тоже шырк! И по лестнице‚ вниз‚ в подвал. И по коридору.

Нужно это ему? Да ни Боже мой!

И в предбанник‚ и к новой двери.

А там шум‚ гам‚ крики!

– Я от Сергей Петровича! Мне для Иван Иваныча! К вам от Семен Мироныча!..

Служитель, жирная рожа, приоткрывает дверь‚ сует наружу талончик‚ отпихивает руки‚ рявкает то и дело в сердцах:

– Ждите!

И они ждут. Они жмутся по стенкам. Ноги подбирают в тесном проходе‚ где грузчики волокут ящики с товаром. Заново скребутся-лебезят:

– Я от Назар Назарыча... Мне для Степан Степаныча... К вам от Ефим Сергеича...

– Ждите! – рявкает рожа‚ и они ждут.

А Назар Назарыч‚ между прочим‚ гений в музыке. А Степан Степаныч‚ чтоб вы знали‚ великий художник. А Ефим Сергеич‚ на минуточку‚ комик‚ каких поискать. А две знаменитости‚ две гордости нации‚ два светила современности тут же‚ на полу‚ делят на двоих доставшийся им пакет с пищей. Расшлепывают поштучно пласты печенки – тебе-мне‚ тебе-мне‚ режут круг колбасный – тебе-мне‚ рассыпают кофе растворимый по баночкам‚ пересчитывают мандарины‚ перекладывают конфеты‚ переливают кукурузное масло под презрительными взглядами обожравшихся кладовщиков. А потом по коридору‚ через склад‚ в запасную дверь‚ по глухому двору‚ в дальний переулок‚ в первое такси‚ отдуваясь от стыда и позора.

Нужно это старому еврею? Врагам нашим это нужно.

Подошла его очередь.

– Я‚ – говорит‚ – от Виктор Никитича.

А Виктор Никитич сосед у него. Витька Пупок. Пьянь и дебошир. Вор и хулиган. Со всякой получки в вытрезвитель. Со всякой драки в камеру.

– Как? – спрашивает рожа через щелочку.

– Я от Виктор Никитича.

Дверь распахнулась‚ его в кабинет. Одного его из всей очереди. А там штаб! Телефоны звонят‚ директор командует‚ донесения выслушивает‚ записки рассылает: будто руководит вооруженным восстанием.

Этот‚ у двери‚ докладывает:

– От Виктор Никитича!

И всё стихло. Даже телефоны отрубились.

– Они уже присылали‚ – ласково говорит директор. – Им уже выдано.

– Выдано‚ – соглашается старый еврей. Чего ему не соглашаться? Против правды не попрешь.

– Им еще нужно? – спрашивает директор.

– Еще‚ – говорит старый еврей. Кому оно нынче не нужно?

– А вы кто им будете?

– А буду я им папа.

Тут у них рожи перекошенные.

Тут у них глаза сумасшедшие.

Папа! Еврей! Почти что жид!.. И у кого? У Виктор Никитича!.. Всем‚ конечно‚ известно‚ что Пупкин – еврей‚ что у Папкина – жена еврейка‚ что Пипкина‚ подкидыша‚ выкармливали евреи..‚ но у Виктора чтоб‚ у Никитича‚ у столпа‚ можно сказать‚ отечества‚ у надежды‚ как говорится‚ нации‚ у опоры-фундамента‚ у света нашего в окошке... Караул‚ граждане!

Выдали ему два талончика‚ жирная рожа самолично повела в кладовую:

– Свеженькое‚ не извольте сумлеваться. Сами такое едим.

– А три пакета нельзя? – спрашивает старый еврей‚ подумав еще о глухонькой бабушке Хае и дряхленьком дедушке Шлёме.

– Извините‚ – огорчается рожа‚ – но три никак невозможно. У нас все‚ кто от Виктор Никитича‚ получают по два пакета. У нас все‚ кто от Виктор Никитича‚ равны между собой.

– Так-то оно так‚ – соглашается старый еврей‚ – но я‚ между прочим‚ еще и от Егор Петровича.

А Егор Петрович враг его на бульваре. Егор Петрович саблей рубал пейсатых в гражданскую-империалистическую. Егор Петрович ножны на боку носит‚ а на них черточки-зарубки на всю длину‚ послужной его счет‚ о котором Егор Петрович особо не распространяется‚ только зарубки поглаживает да глаз щурит. Хоть на что сгодится теперь‚ этот Егор Петрович.

– Как?.. – переспрашивает рожа и зеленеет с перепуга.

– Как слышали.

– А вы кто им будете?..

– А буду я им дядя.

Сам директор в кладовку скакнул. У директора челюсть дрожит. Пот в три ручья. Дядя! Почти что жид! Невозможно!... Ну‚ у Пупкина – ладно‚ и у Папкина – ладно‚ и от Пипкина чего ждать – его евреи выкормили‚ и Виктор Никитич – так уж тому и быть… но у Егора чтоб‚ у свет Петровича... Земля содрогается. Вера испаряется. Небо рушится.

– Вот... – бормочет директор. – Вот вам еще пакетик. Диэтическое – от себя отрываю...

– А четыре пакета нельзя? – спрашивает старый еврей‚ подумав заодно о бедненькой тете Циле с несчастненьким дядей Хаимом.

– Простите... – извиняется директор и хребет гнет. – У нас все‚ кто от Егор Петровича‚ равны между собой. Всем по три пакета.

– Это‚ конечно‚ справедливо‚ – говорит старый еврей‚ – но я-то еще и от Иван Данилыча.

А Иван Данилыч покойный его начальник. Гнида‚ прямо скажем‚ отменная. Гадина‚ доложим‚ уникальная. Ублюдок первостатейный. О покойниках нельзя говорить плохо‚ а то бы он назвал его настоящим именем.

Тут директор буреет от ужаса и выдавливает по складам:

– А вы кто... им бу-де-те?..

– А буду я им брат.

Шлёп! – телом об пол. Бум! – затылком о плиты. Лежит – шепчет:

– Еще... Еще вам пакетик... Не извольте нагибаться...

– А пять пакетов нельзя? – спрашивает старый еврей‚ вспомнив за компанию болезненного брата Пиню и парализованную жену его Розу.

– Нельзя. – шепчет директор с пола. – У нас все‚ кто от Иван Данилыча‚ равны между собой.

– С этим я‚ безусловно‚ согласен. Но я-то ведь и от...

– Нет... – кричит директор. – Пощадите! – И ногами вперед уползает под ящики с консервированным компотом. – Оставьте хоть одного! Нетронутым! Незапятнанным! Наааашим!

И уже из-под компота:

– Пакеты ему! Грузчиков ему! Машину ему до дома! У нас все‚ кто от... По пять порций!

– Не надо‚ – говорит старый еврей. – Я сам дойду. Не надо мне вашей машины.

И пошел по Новому Арбату с пятью пакетами. Два себе. Один бабушке Хае. Еще один тете Циле. Еще брату Пине. Всех отоварил к празднику.

И кругленький Кац замолчал.

– Теперь-то оно‚ конечно‚ – сказал на это Вася. – Теперь у нас время такое‚ разгул гуманизма‚ глава государства на подлете. Вот бы пораньше или чуток попозже: извини-подвинься.

И бездна отпахнулась в его глазах.

– Убрать‚ – приказал Стёпа. – Всех четверых. С нашего показательного бульвара.

И референты потащили их к выходу.

– Я тут живу‚ – кричал Кац с высоты плеч. – Это же мой дом‚ мой бульвар!..

– Вы здесь случайны‚ – сказал Стёпа.

– Вы здесь не типичны‚ – сказал замшевый режиссер.

– Вы здесь не смотритесь‚ – сказал блатной гений. – Бля буду!

И их выкинули за ненадобностью.

– Ну что? – спросил завтрашний старик. – Теперь ты идешь с нами?

– Я потерплю‚ – залепетал кругленький Кац‚ щекой прижимаясь к чугунной ограде. – Я останусь. Схороните меня тут. На бульваре.

А схоронят его в Италии‚ в солнечной‚ апельсиновой Италии‚ на древней и славной земле чужого народа‚ где лежать ему‚ кругленькому Кацу-тефтельке‚ до трубного зова Мессии‚ в которого он так верит. Он попадет в Италию по дороге в Америку‚ по настоянию собственных детей‚ которые поволокут его через границы и государства‚ как поволокут собственный багаж‚ который и бросить жалко‚ и тащить незачем. Ради детей он поедет‚ кругленький Кац‚ ради любимых детей своих‚ выкормленных в страхе при помощи швейной машины знаменитой фирмы "Зингер". Они полетят через океан вместе с бабушкой Шендл‚ а он останется в теплой‚ ласковой‚ пропахшей жасмином итальянской земле‚ кругленький Кац с ямочками на щеках: мог ли он мечтать об этом на Сретенском бульваре? Задрожит земля в районе кладбища‚ опадут листья с деревьев возле его могилы: мало им‚ итальянцам‚ своего Везувия?.. А бабушка Шендл станет жить по очереди у собственных детей‚ пересылаемая с места на место в заранее согласованные сроки. Она будет сидеть возле подъезда‚ расставив толстые ноги со спущенными чулками‚ в теплых‚ растоптанных ботах‚ которые привезет с собой из России. Над ее головой загрохочет надземка. Вокруг зазвучит чужая тарабарщина. За спиной оскалятся озорники-негритята. И продукты в магазинах будут такие‚ что не сготовишь уже привычные блюда. Она доживет до невозможного возраста‚ бабушка Шендл‚ и к ней станут ходить ученые‚ интересоваться долгожительницей. "Как вы живете?" – спросят ее через переводчика. "Как я живу?.." – ответит она на это. "Как вы себя чувствуете?" – спросят еще. "Как я себя чувствую?.." – "Поднимите‚ пожалуйста‚ рубашку. Мы вас обследуем для науки". – "Знаете что‚ – скажет на это бабушка Шендл‚ обладательница лучшего бюста города Одессы. – Если вы такой босяк‚ так уходите отсюда". А умрет она ночью‚ душной и жаркой ночью в городе Сан-Диего‚ что на границе с Мексикой. Встанет затемно‚ пройдет в ванную‚ пустит воду из-под душа. На шум проснутся внуки-правнуки‚ забарабанят в стенку‚ закричат вперебой: "Ша‚ бабка! Нам рано стендапать! Нам на джоб‚ бабка!.." Она им уже не ответит. Сил не будет отвечать. Помоется потихоньку‚ наденет чистую рубаху‚ ляжет в постель‚ умрет неприметно‚ чтобы не будить своих. Ведь им с утра на джоб! Назавтра встанут‚ а она холодная‚ только наволочка зубами надорвана...

– Вы слышите? – попросил кругленький Кац. – Похороните меня тут‚ на газоне.

Но старики уже перевалили через площадь. Старики уходили торопко‚ в ногу‚ и затерялись на Чистопрудном. Ты‚ может‚ и передумал‚ а воротить не воротишь.

– Мать‚ – сказал на это необъятный пиджак с орденскими замызганными планками. – Ставь самовар‚ мать. Вешай образа. Надевай на меня рубаху с опояской. Расчесывай на пробор. Увеличивай курносость. Авось-небось‚ Рабинович отвяжется. Небось-авось‚ Задунайский воротится с Покатиллой.

Сидел за самоваром‚ прихлебывал из блюдца‚ прикусывал сахарок‚ сморкался пальцем через курносую ноздрю‚ истово крестился на образа‚ а вокруг гомозились-мутузились Покатилло с Задунайским: всякому лестно примазаться‚ пролезть назад через прореху в штанах.

– Мать‚ – блаженствовал‚ – неси утирку. Аж упрел.

А мать в ответ:

– Каку утирку? Каку те утирку? Бери давай конверт‚ пиши в Тель-Авив‚ на нашу на историческую на родину. Нехай вызов шлют. У всех ужо есть: и у Скворцовых‚ и у Петровых‚ и у Филькиных‚ – чем мы‚ Рабиновичи‚ хуже? Чай‚ не обсевки какие!

– Так ставишь вопрос? – спрашивал.

– Так ставлю‚ Борух‚ – отвечала. – Делайте мне нонче обрезание. Я на всё согласная...


4

...она вышла на них из-за памятника Грибоедову‚ маленькая‚ храбрая‚ отчаянно независимая: зад‚ как задорно вздернутый носик.

– Самолет летит‚ – сказала с вызовом‚ – колеса стерлися. Вы не ждали нас‚ а мы приперлися.

А глаза пуганые.

Три старика встали в сомнении перед новым на пути препятствием: не оттолкнуть и не обойти. Впереди уже маячил через пару бульваров долгожданный конец пути‚ выдох с расслаблением‚ отдых натруженным ногам‚ но черная‚ бесшумная машина выкатилась к тротуару‚ таинственная машина с зашторенными окнами.

– Молодая еще‚ – решил наконец завтрашний старик‚ – Первой головы не износила.

– Это по метрике‚ – сказала с задором‚ в хрупкой скорлупе самостоятельности. – А на деле постарше вас.

Была она зыбкая‚ неясная‚ непроявленная до конца. Была она смытая‚ случайная с виду‚ во много бликов-обликов. С каждым поворотом головы. С каждым оборотом жизни. Приваживала и отпугивала‚ грезилась и отталкивала при смене настроения‚ прически‚ времени дня и одежды. То на нее заглядывались сытые стоматологи из роскошных машин. То ей подмигивали тертые таксисты с прилипшей к губе папироской. То посвистывали вослед неоперившиеся юнцы из помойных подворотен‚ столбенели на тротуарах дряхлые сластолюбцы с неутоленной жаждой во взоре‚ бежали по пятам романтики: за мечтой своей‚ за тоской своей‚ вышагивали бравые лейтенанты в скрипучих шевровых сапогах‚ то мужики деревенские‚ разносолами не балованные: "Зверь-баба!" То – никого.

Набежал рассыльный-посыльный‚ оборванный доходяга в форменной фуражке‚ стал совать в руки заграничную конфетную коробку‚ перевязанную серебряными лентами‚ да огрызок карандаша с квитанцией.

– Распишитесь!.. В получении!

– Ничего мне вашего не надо‚ – сказала она с омерзением. – Не трудитесь‚ пожалуйста.

Он пихает – она отталкивает:

– Не очень-то и хотелось.

Он пихает:

– Уплачено!

Она отталкивает:

– Да хоть бы и уплачено. Съешьте сами.

Он и съел‚ тут же‚ при них: килограмм заграничных конфет.

– Распишитесь‚ – икнул.

И умчался назад‚ сытый и довольный.

– Это же грех‚ – сказала тихо. – Принимать от нелюбимого.

И скрылась от подозрительных взглядов.

Три старика встали на входе.

Три старика – оружие на изготовку.

Лежал на пути бульвар‚ чужой‚ неприветливый‚ необласканный ни единым воспоминанием: холодная‚ неживая планета на окраине солнечной системы. Чистопрудный бульвар как Нептун‚ Юпитер с Плутоном‚ где и жизнь‚ может‚ есть‚ и кислород с водородом‚ и всякая там протоплазма шевелится‚ но на травке уже не поваляешься‚ и цветов не нанюхаешься‚ не пробежишься босиком по прогретому песочку‚ не поболтаешь по душам с этой самой протоплазмой. Чистопрудный бульвар как Юпитер‚ Нептун с Плутоном: крутимся вместе‚ повязаны вместе‚ общей судьбой – притяжением‚ общей бедой – отторжением‚ но расстояния неодолимы‚ но отличия непримиримы: так и будем крутиться – чужак чужаку.

Опять прискакал оборванный доходяга с роскошной коробкой духов‚ завопил так‚ будто пожар-наводнение-извержение‚ бешеные волки по пятам:

– Где она – где она – где?..

Она сидела посреди ухоженного газона‚ поджав ноги‚ маленькая‚ потерянная‚ будто оброненная случайно‚ и перебирала клейкими‚ в меду‚ пальцами легкое воробьиное перышко‚ чтобы отлепить‚ высвободить‚ пустить по ветру‚ а оно липло и липло‚ то к тому пальцу‚ то к этому, никак не желало улетать.

– Ничего мне вашего не надо‚ – говорила со смирением. – Верните ему назад.

А тот уже вскидывался по-жеребячьи‚ выступал-выплясывал‚ каблуком рыл землю‚ шею гнул лебедем‚ только что не ржал с килограмма конфет:

– Бери давай. Не томи давай. Привезено! Из-под самого Парижу!

А она:

– Да хоть откуда.

– Ты понюхай. Понюхай сперва!

– Нюхайте сами. Если желаете.

Он и распаковал. Он и вынюхал тут же‚ в момент: единым глотком.

– Наружное?.. – спросил очумело и дохнул ароматами.

– Наружное.

– Про-бирает.

И умчался прочь‚ счастливый и пахучий.

– Это же нехорошо‚ – сказала. – Брать и не одаривать взамен. Это нечестно. Проснешься на заре‚ откроешь глаза‚ а он сопит за спиной‚ затаился и ждет‚ слабости ждет‚ жалости и желания: Господи‚ пронеси мимо!

А голова книзу всё время. А пальцы шевелятся без остановки. И перышко не отлипает от рук‚ ну никак!

Три старика встали в кружок‚ молча и завороженно.

– Притягивает‚ – сознался один и хмыкнул стеснительно.

– Засасывает‚ – согласился другой.

– Возвращает к тому‚ что оставил‚ – пояснил третий и тоже пошевелил пальцами. – У вас нет случайно запасного перышка?

– Есть. Почему же нет? Без этого с ума сойти.

И протянула баночку с медом да связку перышек на выбор.

Они пристроились рядком на открытом газоне‚ малой‚ незащищенной кучкой‚ головы книзу‚ руки у самых глаз‚ и перебирали задумчиво липкими пальцами: у каждого по перышку.

– Ха‚ – говорил один грустно-радостно‚ – сколько ж тогда мне было? Три‚ четыре года... Мама сказала: "Пойдем гулять. На качели-карусели". Меня закутали‚ повезли на извозчике‚ цокали-подскакивали‚ выглядывали по сторонам обещанные радости. Слезли‚ пошли к дому с колоннами‚ позвонили в звонок. "Тут чего?" – "Тут‚ – сказали‚ – подарки..." Встала в дверях горбунья в белом халате‚ носом вросла в подбородок‚ подбородком в грудь: подхватила в охапку‚ унесла прочь от мамы‚ от света‚ от качелей-каруселей... Ужас. Слезы. Вопли. Скарлатина.

– Ах‚ – говорил другой изумленно-горестно. – Отец жив был‚ последние‚ быть может‚ месяцы‚ мать – совсем девочка. Сидел у него на коленях‚ ел селедку‚ которую редко видели‚ пел во весь голос: "Вкусно жить‚ вкусно жить‚ до чего же вкусно жить..." А сверху что-то капало‚ крупное‚ горячее‚ солонее селедки. Может‚ голодали тогда? Не помню. Может‚ прощался со мной отец? Не знаю...

– А у сосен‚ – говорил третий застенчиво и невпопад‚ – светлые побеги в начале лета. Растопыренные‚ устремленные вниз‚ как летящие к земле нежнозеленые бетлки. А я всё ждал под деревом‚ задрав голову‚ когда же спрыгнут они в подставленные ладошки. И кто-то вечно стоял рядом‚ большой‚ теплый и добрый: против солнца не разглядеть.

Бульвар распухал от нахлынувших образов‚ исходил обликами‚ сочился видениями‚ шелестел оболочками воспоминаний‚ в которых давно уже не было жизни. Брели отовсюду изголодавшиеся тени заколдованных стариков со скамеек‚ притянутые на неслышный зов‚ усаживались на газоне – ступить негде‚ перебирали пальцами непослушные перышки. Липнем к памяти – мухами на липучке. Зудим‚ сучим лапками – не оторвать. Как накинули вуаль крепости чрезвычайной. Да стянули понизу – не улизнуть. Да просунули внутрь лапу с когтями – похватать на выбор. И откуда ни возьмись‚ бочка золотистого‚ тяжелого меда‚ за счет властей‚ что ли? – да мешок с воробьиными перьями: на всех чтоб достало.

И черная машина пристыла к тротуару со слепыми‚ зашторенными стеклами.

Скакнул из ниоткуда дед голый‚ бородою обернутый‚ пошел по газону‚ расталкивая‚ распихивая коленками‚ раздавая тумаки налево-направо‚ косматый‚ носатый‚ страхолюдный: лешак-лешаком.

– Эй‚ народы! Очнитесь‚ вы чего? Вас же голыми руками перехватают‚ шеи свернут‚ головы поотрывают‚ котиками перебьют – дубинкой по носу.

А они не откликаются. Они в отупении. В блаженном беспамятстве‚ будто на солнце вяленные.

Осерчал, сверкнул глазом:

– Вот я на вас порчу с небес! Саранчу с мокрицами! Темень египетскую! Ливни серные!..

Поднял голову старик квелый‚ на тело упитанный‚ с глазами закисшими‚ с губами залипшими‚ словно персик раскусил:

– Будет тебе. Садись давай рядом‚ макай пальцы в кадушку.

– Человек‚ – закричал дед и за грудки схватил‚ приподнял до себя. – Иди пахать‚ человек! Сеять! Окучивать! Плоды пожинать! У нас работы немереные. У нас заботы несчитанные.

– Я тоже был псих‚ – шепнул тот‚ обвисая на руках. – Нервы оголял‚ проблемы решал‚ народ призывал.

И закис‚ поджав ноги.

– Ну?

– И ну. Лечили меня. Курс уколов – и всё. Сытый теперь. Мягкий. Ублаженный. Поесть люблю много‚ жирно‚ мякишем соус выбираю. Мыло закупаю. Спички запасаю. Капусту квашу. Я раньше во всем сомневался‚ а теперь мне под силу любое дело.

И опал с рук обратно на газон‚ засутулился над перышком. А другие и того не сказали. Глазом не повели. Ухом не дрогнули. Другим шевелиться – только нирвану портить.

Тут он и сломался‚ лешачий дед‚ опустился-унизился:

– Люди! У нас нынче скидка‚ народы! Послабление на небесах. Пониженный проходной балл.

– Так-то оно так‚ – сказал бывший псих‚ – да материя‚ брат‚ она первична. Так-то оно так‚ – сказал рассудительно‚ – да уколы‚ друг‚ определяют сознание. Так-то оно так‚ – сказал злобно‚ – да пошел бы ты к Богу в рай‚ смутьян проклятый!

Он и пошел.

Один он и никого рядом.

– Тогда так‚ – объявил на уходе. – Ваша очередь шестая.

А псих снова завалился в блаженство.

– Я какая была? – сказала она на это. – Я такая была. Строгая. Гордая. Самостоятельная. Первой в классе лифчик надела. Меня за это в совет отряда выбрали. Со мной за это мальчики танцевали. Обнимут – ладонь кладут на пуговки.

Ходит в гости по необходимости‚ под руку с тщеславным мужчиной‚ которому она принадлежит по ночам‚ ест‚ улыбается‚ поддерживает беседу‚ произносит многозначительные "О" и "Ах"‚ а сама пихает их всех злорадно в дерюжный мешок‚ утрамбовывает плотно‚ и узлом-узлом‚ тугим узлом‚ и на чердак‚ на чердак‚ в самый далекий угол‚ где ломаный хлам‚ труха-шелуха‚ мышиный помет. Они хороводятся вокруг‚ фуфырятся за столом‚ распускают павлиньи хвосты‚ рассыпают перлы отработанного остроумия‚ тужатся и пыжатся сверх меры посреди бронзы-хрусталя-керамики‚ а сами давно уж в мешке‚ в дерюжном мешке‚ на чердаке‚ в пыльном углу‚ за стропилами: ах‚ какое наслаждение! Выходит из-за обильного стола‚ – "Дорогая‚ тебе плохо?" – "Мне хорошо‚ дорогой"‚ – надушенная и наряженная‚ соблазнительная и неприступная‚ осмотренная‚ как опробованная‚ спереди и сзади‚ заходит в их туалеты с меховыми подстилочками‚ материт-проклинает по-черному‚ выплевывает из себя всю их еду: "Ничего мне вашего не надо!" А назавтра иной дом‚ иная компания‚ иной туалет с теми же подстилочками: "Ничего мне вашего не надо!" И опять назавтра: "Не надо мне! Ничего!.." И редкие – когда совсем уж невмоготу – посиделки втроем‚ в темноте‚ на низкой тахте‚ за бесконечной сигаретой: Беба-давалка‚ ненужная ее подруга‚ душная женщина с мохнатостью под мышками‚ да Фима-дурак‚ который хорош тем‚ что никому не мешает‚ да она‚ грустная и притихшая: не надо притворяться‚ краситься-наряжаться‚ показывать себя в лучшем виде‚ – для Фимы сойдет и так. Сидят‚ накуриваются до одури‚ потом кофе попьют‚ потом песни споют, жалобно‚ по-бабьи‚ втроем с Фимой: "Милой Шура‚ я твоя‚ куда хошь девай меня..."‚ потом он их пожалеет.

Грибоедов встал за спиной на высоком постаменте‚ отрезая путь к отступлению. Деревья сомкнулись с боков надежным оцеплением. Черная машина у тротуара неслышно урчала‚ готовая рвануться с места. Всё шло к тому‚ что сейчас их будут брать.

– Если завтра война‚ – спросили вяло из общей кучи‚ – то что?..

– Если завтра в поход‚ – спросили сонно‚ – то с кем?..

Хмурь. Смурь. Дурь. Мрак и морок. Глухое бесовское наваждение.

Всплыла над аллеей грузная и ленивая кислородная подушка, диковинным цеппелином‚ поплыла неспеша‚ в блаженной невесомости‚ тюкаясь спросонья о стволы со столбами‚ и заскользило стоймя под нею – словно статую переносили по воздуху – обнаженное и неразделенное тело в мраморе обновленной кожи‚ слипшееся‚ насладившееся и ненасытное‚ провисшее и ослабшее в сладкой дреме усталости‚ цепляясь‚ как привязанное‚ за наконечник подушки. Плыли они по-над самой землей‚ поры к порам‚ губы к губам‚ и пальцы ног оставляли на песке легкие‚ прерывистые каракули.

Шел следом старый еврей Фишкин‚ сыпал в избытке гречневую крупу‚ фонарем высвечивал уснувшие частности‚ выговаривал с обидой пузатому портфелю:

– Как тебя‚ так таскай‚ а как Фишкина‚ так обойдется... А другие‚ между прочим‚ летают. Другие таки думают о других. Другим всё‚ а Фишкину ничего.

Скакала следом одноногая птица-горбун‚ неодобрительно вздыхала на старческое его легкомыслие‚ склевывала между делом гречневую крупу: не пропадать же добру.

Они возносились к небу могучими потоками‚ свободные и открытые‚ подхватывались попутными ветрами и увлекались к закату‚ где розовело еще по кромке небес‚ и облака край‚ напоенный пурпуром‚ и свет‚ и жизнь‚ и жар яростного солнца. Обнаженное тело провисало в полете языком от затихшего колокола‚ девичьи волосы перистыми облаками на полнеба‚ а старики глядели из мрака‚ задрав головы‚ щуря слабые глаза‚ колыхаясь от вялых желаний‚ различая или угадывая‚ перышки валились из рук.

Но побежал по газону старый еврей Фишкин‚ потный и всклокоченный‚ опрокинул мешок с перьями‚ завалил бочку набок‚ и сунулся оттуда желтый язык меда‚ потекла сладкая‚ тягучая лава‚ усеянная бесполезными перышками‚ придушила под собой всё живое. Плыла на спине беспомощная птица-инвалид‚ подхваченная потоком‚ торчала кверху единственная ее нога знаком бедствия‚ и вздыхала она‚ и кряхтела она‚ повторяла со смиренным отчаянием‚ заламывая скрюченные пальцы:

– Вей из мир! Горе мне! Впадаю в Каспийское море...

Ее унесло в тихую заводь‚ прибило к берегу‚ и она уселась на краю лавы‚ липкая и засахаренная‚ покорно глядела через поток‚ как прыгал по газону старик Фишкин в сандалиях с цветными носочками‚ в клетчатых штанишках‚ взмахивал суматошно руками‚ чтобы улететь следом‚ даже отрывался порой от земли‚ но портфель с крупой не отпускал‚ держал намертво. А выбросить – жалко.

– Вей из мир‚ – кричал он‚ переполошив весь газон. – Ой‚ вей из мир!..

Просунулся к ним рассыльный-посыльный‚ оборванный доходяга с первыми признаками благополучия‚ завозился‚ уминая кусты‚ обламывая побеги‚ давя мясистые стебли‚ заругался на ихнее безобразие:

– Куда тебя занесло‚ дура? Такого бульвара и нету вовсе.

Она лежала на траве лицом к небу‚ руки уложив под голову‚ соблазнительная и несчастная: глаза подозрительно сухие.

– Ничего мне вашего не надо. Совсем ничего.

А посыльный от шоколада сыт. Рассыльный от духов пьян. У него‚ у доходяги‚ мысли игривые.

– Во‚ – хохотнул‚ – новый тебе подарочек. Распишись давай.

И прилег рядом. Глаз положил со смыслом. И руку. Потискал маленько тугую припухлость.

– Эй‚ – намекнул‚ как мизинчик оттопырил. – Полагается одаривать. Хоть чем.

– Уходите. Я же не возьму.

– А кто тебе даст? – и пуговку отстегнул. – Ты его отработай сперва. Во мне жила с духов шевелится.

Сунулась из куста короткоствольная железяка‚ шлепнула его по затылку.

– Не больно надо‚ – обиделся посыльный. – Ты им подарки дари‚ кольца с брильянтами‚ а они кобенятся.

Она взглянула на него печально:

– Возьмите. И уходите. Ну‚ пожалуйста.

Он и примерил. Закрепил. Пофасонился:

– Идет?

– Нет слов.

– Распишись давай.

И умчался радостный. Грудью проломился сквозь заросли. Прогал оставил за собой‚ как танк прошел.

– Аха-ха! Ха-ха!..

Машина гуднула от тротуара‚ словно напомнила о себе. Коротко и деликатно.

– Нет-нет‚ – сказала она в ответ. – И не просите. Жениться надо на вырост. А я его переросла.

И еще сказала:

– Он меня по лотерее выиграл. Мог взять деньгами‚ мог меня. Деньги – это всегда деньги. На них проценты нарастают. А жена стареет.

Сначала они покупали белье. Много постельного белья: с полок валилось. Садились рядком‚ открывали шкаф‚ дружно перекладывали‚ пересчитывали‚ переписывали. Потом шли в магазин‚ подкупали еще. И опять садились рядком‚ всем на умиление‚ пересчитывали заново. Было захватывающе интересно. "Я думала‚ это и есть счастливая женатая жизнь. И так будет всегда". – "А чем плохо?" – скажет на это Беба‚ ненужная ее подруга. "Были бы деньги"‚ – скажет на это Фима-дурак... Потом она очнулась. Как проснулась от толчка среди ночи. Ей захотелось дарить подарки: первый признак надвигающейся влюбленности. Но дарить было некому. Лежал за спиной дотошный мужчина‚ что подводил баланс в конце дня‚ трудолюбиво закладывал семейное благополучие‚ уже засыпая‚ вскидывался озабоченно: "Наволочек подкупить..." – Господи‚ хоть бы не тронул! "Это же грех принимать‚ когда не любишь‚ самый страшный грех..." – "Грех одной спать"‚ – скажет на это Беба-давалка. "Греха вообще нет"‚ – скажет Фима-дурак.

Глянула в пролом бабка умильная‚ пожалела ее по-бабьи:

– Может‚ на путину тебе‚ милая? Дочь у меня крабов пластает‚ мужиков сетью ловит. Хошь‚ и тебя пристроит?

– Хочу. Я всего хочу. И мужиков с крабами тоже. Я плохая‚ – сказала‚ – и мне хорошо.

– Бабка‚ – позвали из зарослей‚ – ты чего сводничаешь‚ старая? Давно по рогам не получала?

– Ты поживи с мое‚ – огрызнулась бабка. – Сорок годков без мужика. Тогда и вякай.

Тут она и углядела их‚ связанных-спеленутых‚ блаженных и беспомощных.

– Вы чего кисните? Баб‚ что ли‚ нету? Старушек-молодушек? Так я ужо сыщу! – И пошла обрывать ветки‚ отдирать корни‚ ахать-охать-покрикивать: – Мужики еще хоть куда! В силе. В соку. В памяти. Их подлатать-подштопать‚ подвернуть-подладить‚ сменить кой-чего для крепости и в дело! Тут бабы порознь маются‚ без кавалеров сохнут‚ а они сок пущают‚ силу зазря расходуют.

И пинком-тырчком-коленкой!

Шелохнулись без охоты квелые‚ линялые‚ зеленью тронутые‚ мхом проеденные‚ заскрипели дружно нерасхоженными суставами:

– Ты чего нас подняла? Чего всполошила? Где они‚ твои молодушки? Было бы из-за кого.

– А ну‚ в пары становься. Ногу держи. Голову задирай. Замри – не падай! Щас всех пересватаю.

Река текла перед ними.

Медовая гибельная лава‚ что перекрывала путь.

Сидел на ее берегу старый еврей Фишкин‚ обтирал птицу носовым платком‚ жаловался‚ бурчал-выговаривал за неосторожность‚ а она покорно подставляла крылья‚ бока‚ шею‚ утешала-оправдывалась. И было им вдвоем хорошо.

– Так‚ – решил завтрашний старик и пригнулся для броска. – Очнулись‚ мужики. Встали-потопали.

Они перекинули скамейку через тягучий поток и уходили без оглядки на другую сторону‚ скорым шагом от гиблого места‚ как уходят из окружения через отбитый у врага мост. Три старика без жалости и раскаяния.

Шелохнулись тени на газоне‚ поднимались со стоном на онемелые ноги‚ липли теперь к ним‚ бесконечной процессией через поток. И кто оглядывался – отставал. Кто спотыкался – падал в медовую реку. Кто падал – уплывал без возврата мимо одноногой птицы‚ а она считала потери.

– Запевай‚ – велела бабка-командирша. – С пересвистом. Чтоб невесты за версту учуяли!

А они молчат. У них дыхания нет. У кавалеров занюханных. Им бы угнаться да не отстать – вот и весь пересвист. Хромой с кривым. Да косой с плешивым. Да горбатый с расслабленным. Да с клюшкой. Да на костыликах.

– Эва! На дохляков кто позарится?

Обиделись. Надулись. Вспомнили прежние победы. Набрали воздуха полные груди. Подпрыгнули-подсвистнули. И дружно‚ в ногу‚ отмахивая весело‚ от плеча на сторону:


Дорогая моя Шура‚
Шура из-под Вологды.
Погуляем‚ моя Шура‚
Пока обе молоды.

Тут‚ вроде‚ колыхнулось. Почудилось-показалось. Как лист шелестнул нехотя:


Я теперя не твоя‚
Я теперя Сенина.
Он вчерась водил меня
Слушать речи Ленина.

Растерялись. Сбились с ноги. Запутались и затолкались.

– Бабка‚ – сказали кавалеры‚ поигрывая костыликами. – Заманила‚ Сусаниха чертова? Поматросила и бросила? Это ж разве молодушки? Это ж активистки бесполые.

А она:

– Ништо‚ женихи. Отобьем бабочек. Отымем у супостата. Не всё им, кой-чего и себе. И раз! И дружно!


С крыши капает вода‚
Да узнаёт милой года:
"Сколько‚ Маня‚ тебе лет‚
Да ЗАГС запишет или нет?"

Те и сдались. Сомлели. Покорились мужскому напору. Сознательность – дело‚ конечно‚ хорошее‚ да и одной оставаться – навоешься. И визгливо‚ и радостно‚ с полной своей отдачей‚ идя на тесное стариковское сближение:

Я стояла у ворот‚

Спросил милый: "Какой год?"

Совершенные лета‚

И никем не занята.

Бабка взгромоздилась на скамейку‚ глядела из-под руки на проходивший мимо отряд. Как парад принимала. Колонну женихов на марше. Хромого с косым. Да кривого с горбатым. Да с клюшкой. Да на костыликах.

– Всё. Дальше шагайте сами. Там пруд. Вокруг бабы несчитанные. Скажете – от меня.

– А ты? Шла бы с нами.

– А мне делов не переделать. Кульером работаю. Пакеты таскаю. Письма-квитанции. Скороход ваша бабка на старости лет. Входящая-исходящая.

– Старая‚ – попросили‚ – угомонись‚ подруга. Внучатки пускай работают‚ лбы здоровенные. Их теперь черед.

– Дак они ж у меня в тюрьме кукуют‚ близнятки мои. Колька подследственный да Петька подконвойный. А может‚ и наоборот.

– Да что ты?

– Да то. Собрались к вечеру‚ инструмент спроворили‚ хлеба краюху‚ сказывают на пороге: "Ты у нас‚ красавица‚ в бархате жить станешь". Я им: "Вы куда?" – "На дело‚ умница. На рысях на большие дела. Не всё им, кой-чего и нам". И ускакали‚ поганцы. Вот я теперь и нарабатываю‚ близняткам на передачи‚ проглотитам моим. Кольке – мешок полный‚ Петьке – рюкзак цельный. А они: "Не журись‚ девушка‚ в сапожках гулять станешь. На путину поедешь‚ крабов увидишь".

И пошлепала в свою сторону.

Она шла за стариками по боковой дорожке. Голова набок. Глаза скорбные. Руки донизу. Пальцы перебирают подол. И черная машина катила за оградой‚ будто с малого уклона‚ резиной терлась о борт.

– Я ведь какая была? – говорила. – Я ведь такая была. Упрямая. Настырная. Своевольная. Пробивалась в него долго‚ отчаянно‚ безуспешно‚ и когда‚ наконец‚ сдалась‚ он меня принял. Радость моя! Удача невозможная. От него яблоками пахло. Антоновкой.

– Ничего этого не было‚ – сказали обиженно из черной машины. – Нам ли не знать?

– Бебу спроси. Фиму-дурака. Тахту скрипучую. Он говорил: "Нас интересуют ваши тридцать. И сорок. И пятьдесят ваших лет". И еще: "Я приснюсь тебе в ночь перед возвращением. Жди". И я жду.

– Себе-то не ври‚ – скажет на это Беба‚ ненужная ее подруга.

– Кому тогда врать? – скажет Фима-дурак.

Встали толпой потрясенные женихи.

Жались кучкой постаревшие враз невесты.

Тянули басовито и похоронно:


Последний год‚
Последний час‚
Последний вечер
Я у вас.
Последняя
Минуточка‚
Прощай‚
Прощай‚
Анюточка.

Бом-бом-бом!

Зыбило пруд. Морщило гладь. Ежило размытые пятна. Колыхалась на неспокойной воде долбленая лодочка-однодеревка‚ челн-перевертыш‚ как гроб без крышки. Легким ветерком подгоняло его к берегу‚ к темной громаде ресторана‚ словно просился он обратно‚ к живым. Тогда его отпихивали багром.

Она подходила медленно‚ сторожко‚ шаг за шагом‚ тянула голову‚ маленькая и напуганная‚ заглядывала в лица‚ как искала потерянное:

– Здравствуйте‚ – а вот и вы. Здравствуйте‚ вас не узнать. Здравствуйте‚ не виделись с прошлых похорон. А вы чей родственник? – здравствуйте.

Они догнали ее‚ три старика‚ попросили дружно:

– Идем с нами. Мы тебя принимаем.

А она:

– Где можно встретиться в наше время? Только на похоронах. Чтобы собрать всех вместе‚ кто-то должен пожертвовать жизнью.

Подходил величественный распорядитель с крепом на рукаве‚ почтительно склонял голову:

– Теперь вы.

– Нет‚ – говорила. – Еще рано. Жизнь впереди.

Но толпа расступалась безмолвно.

– А ты кто такой? – оскалился завтрашний старик.

– Я артист‚ – отвечал распорядитель. – Из соседнего театра. Наш коллектив взял шефство над этой церемонией.

– Ты трагик?

– Не сказал бы.

– Комик?

– Не посмел бы. Но всё‚ что я делаю‚ я делаю красиво.

Она поднималась на возвышение‚ ступенька за ступенькой‚ старея и уставая под каждый шаг‚ а сверху уже спускался прежний плакальщик‚ зареванный и засморканный вдовец‚ и хор стариков у подножия выводил торжественно‚ слаженной академической капеллой:


Сладко попито‚
Поедено‚
Похожено.
Вволю корушки
Без хлебушка
Погложено...

– Три минуты‚ – предупредил распорядитель.

Зависала высоко над водой помешавшаяся от горя старуха с распущенными волосами‚ черную шаль волочила по полу‚ бренчала браслетами на сухом запястье‚ трясла без отдыха седой головой‚ а глаза молодые‚ в глазах боль‚ глаза не смирились еще со старым своим телом.

– Я какая была? Я такая была. Поторопила свое счастье.

Подплыл‚ покачиваясь‚ гроб-однодеревка‚ прокружился замедленно‚ тюкнулся легонько о берег‚ как напомнил о себе.

И опять его отпихнули багром.

"...здравствуй‚ милый. Навеки теперь здравствуй!

Давно не писала тебе‚ а куда писать? Давно не кричала‚ а чего кричать? Давно не молила‚ не принимала тебя: некому уделить жизнь.

Что мне досталось? Годы несеяные.

Что мне осталось? Песок в кулаке.

Не наелась за жизнь. Не напилась. Не начувствовалась.

Хотела ребенка от тебя. Хотела ребенка для себя. Хотела пройти с тобой девочкой‚ девушкой‚ женщиной: тут‚ у воды‚ назначенный мне предел.

Ставлю свечи по прошлому. Зажигаю лампадки. Окуриваюсь дымком воспоминаний. Идти к тебе‚ идти за тобой‚ где взять силы?

Время пересчитывать постельное белье..."

– Всё‚ – объявил распорядитель. – Заканчивайте.

Строились внизу старики перелетным клином. Выравнивали ряды‚ отмеряли дистанции‚ и место оставалось незанятым‚ малое место в середине.

– Но пора уже идти отсюда‚ – сообщил тихий голос‚ совесть бульваров‚ запинаясь от волнения на чужих словах. – Мне – чтобы умереть‚ вам – чтобы жить‚ а что из этого лучше‚ никому неведомо‚ кроме Бога.

Черная машина гуднула настойчиво. Впервые во весь голос. И челн-перевертыш‚ словно подгадал‚ снова подплыл к берегу.

– Прости‚ – как оттолкнула багром. – Не могу быть оставленной. Не хочу быть покинутой. Тебе умереть‚ чтобы мне жить. Чтобы было кого оплакивать оставшиеся годы.

Она отправится завтра на кладбище‚ подберет камень с портретом‚ имя и фамилию‚ и будет ходить на могилу‚ ухаживать‚ грустить по ушедшему. Потом ее подловят хозяева этой могилы‚ пораженные обилием цветов‚ усмотрят намек‚ укоризну‚ корысть‚ их прежнюю интимную связь‚ пригрозят и поскандалят. Тогда она поменяет место. Новая могила‚ новое имя-сюжет. Без сюжета ей не прожить. Не спрятаться от себя. И будет жить долго‚ невозможно долго‚ и переживет нелюбимого мужчину‚ что перестанет‚ наконец‚ домогаться ее ночами‚ поставит ему камень без портрета‚ станет ухаживать теперь за двумя могилами‚ а в памяти всё сольется‚ перепутается: не разберешь напоследок‚ с кем жизнь прожита.

– Сука ты‚ – скажет на это Беба-давалка.

– Все вы хороши‚ – скажет на это Фима-дурак.

И пожалеет обеих на скрипучей тахте.

Она опускалась задумчиво‚ грациозно‚ изящно приподняв подол‚ выставив наружу маленькую ножку‚ молодея от ступеньки к ступеньке‚ а внизу ее встречал пораженный распорядитель с пластмассовой слезой на щеке.

– Нет слов‚ – говорил. – Триумф перевоплощения. Эффект сопереживания. Театр провокативного действия на подъеме.

Она ему даже не ответила. С дураком чего разговаривать? Вышла с бульвара‚ пошла наискосок по мостовой: глаза подозрительно сухие.

– Хочется кого-нибудь обидеть. Хочется. Хочется!

Шла она поперек движения‚ гордая‚ недоступная‚ соблазнительная‚ и таксисты притормаживали от восхищения‚ столбенели на пути дряхлые сластолюбцы‚ подсвистывали вослед неоперившиеся юнцы‚ сплевывали под ноги мужики небалованные.

Подошла к черной машине.

Оглянулась напоследок.

Застыли старики перелетным клином. И малое место пустовало незанятым‚ в самой его середине.

Подняла руку для прощания. Опустила‚ как передумала.

– Ничего мне вашего не надо‚ – гордо сказала в машину и нырнула внутрь‚ в предупредительно отпахнутую дверцу.

И черная машина унеслась прочь на недозволенной скорости...


5

...потянуло свежестью с близкой реки.

Острой‚ дразнящей свежестью незапруженных вод‚ что утекают легко и бездумно – приманкой для ослабевших душ.

На свежесть воды‚ на плеск струи‚ в скорое и блаженное освобождение убегали старики с бульвара нацеленным перелетным клином.

Так – и только так – можно вырваться из этого города.

Окунуться в поток. Отдаться течению. Проплыть под мостами-заградами‚ меж сторожей-набережных‚ чтобы остались позади задымленные окраины‚ ржавый мусор до неба‚ жалкий‚ пожухлый бурьян в лишаях мазута‚ и чтобы вынесло потом на разливанные пространства без конца-края‚ на травяное‚ в кувшинках‚ мелководье‚ где торчат из воды изумленными‚ встрепанными головами вершины затопленных рощ‚ где воздух‚ солнце‚ покой‚ глубина небес невозможная.

Завтрашний старик – торжествующим мстителем – невесомо скользил на острие клина‚ выставив вперед плечо‚ и усмехался порой на собственные мысли‚ играл порой желваками.

Вплотную за ним – крыльями за спиной – взметались на бегу старики-попутчики‚ а дальше – лентами на ветру – трепетали и бились‚ взмывали и опадали бесконечные тени нескончаемого клина.

Так – и только так! – можно вырваться из всякого города.

Яростной кавалерийской лавой. Броском через пристрелянную зону. Атакой на безжалостные амбразуры. Выпученными белками. Разинутыми ртами. Запаленным дыханием. И стук каблуков в ушах‚ как бой торопливых пулеметов‚ что стреляют пока что поверх голов.

А они уже выкатились на площадь.

Проскочили ее на скорости.

Вломились в Покровский – на пути – бульвар.

Единым духом осилили до середины. Захлебнулись-выдохлись. Сбились с ноги. Попадали‚ заваливая передних. Корчились‚ выворачивая в кашле легкие‚ царапали ногтями по гравию: слезы на глазах от бессилия.

Два бульвара оставалось пройти. Только два! Всего ничего до освобождения.

Сегодняшний старик рухнул плашмя возле скамейки‚ щекой привалился к теплому‚ мятому металлу. Сунулся ко рту мундштук геликона‚ и он легонько дохнул в него.

– Это ты? – шепнул. – Это ты. Поговорим?

А тот со скамейки:

– Я пришел‚ чтобы встретить вас. Впереди река‚ без меня не пройти.

– А что мы будем иметь с этого? – спросили они с земли‚ капризно и слезливо.

– Каждому косогор в ромашках. Каждому геликон. Пальто-убежище каждому. Вам этого мало?

– Так веди нас! Чего ж ты сидишь?

– Завлекло‚ – признался. – Утянуло и прилепило. Покровский – это же мой бульвар. Скамейка моя – девятая с края. Липа моя – на коре имя. Газон. Аллея моя. Годы непрожитые.

Они слушали сочувственно.

– Это нечестно‚ – говорил. – Жизнь отнимать прежде времени. Когда не насиделся еще. Не нарадовался. Не угас в постепенных смерканиях.

– Ты хочешь остаться? – заволновался сегодняшний старик. – Тут? Теперь?.. Они же играть не дают. Гоняют отовсюду. "Тихо вокруг. Это герои спят..." Ты этого хочешь?

А тот радостно:

– За всё в жизни надо платить.

Снова сунулся мундштук ко рту‚ и звук поплыл по бульвару‚ густой и дрожащий.

– А ну‚ – заторопили с земли‚ – уходи отсюда. Нас уводи! Пока косогоры не кончились. Геликоны не расхватали.

– И побыстрее‚ – велел Тихий А.И. – Попрошу очистить взлетную полосу. Глава дружеского государства уже запросил посадку и выпустил от страха шасси.

– Минуточку‚ – просил. – И пойдем. Я расскажу вам‚ только вам! Получите удовольствие.

Сидел, болтал ногами‚ старательно тянул время в неторопливом повествовании:

– Дело‚ прямо скажем‚ нехитрое. История житейская. Примеров таких прорва. Шел отряд по берегу‚ шел издалека‚ шел под красным знаменем командир полка. Э-э‚ командир полка... А было это в те славные времена‚ когда по воздуху летали неуязвимые дирижабли‚ мчались на врага неустрашимые броневики‚ и комдив выезжал перед строем на белом коне‚ а строй дружно кричал "Ура" с перекатами. Но отряд ничего этого не знал. Отряд шел себе да шел‚ через равнины и тундры‚ через взгорья и приморья‚ долгим путем с затяжной войны‚ и впереди шагал боевой его командир‚ стреляный‚ колотый и рубленый. Голова обвязана‚ кровь на рукаве‚ след кровавый стелется по сырой траве. Э-э‚ по сырой траве... А в городах уже с песнями поднимали дома‚ а в деревнях уже с плясками засевали поля‚ и никто их не ждал‚ никто их не звал‚ забыли о них в героизме-дерзаниях будней. Сняли с вещевого и кухонного довольствия‚ вписали навечно в списки части‚ прославили и увековечили‚ даже песню сложили по случаю: "Шел отряд по берегу‚ шел издалека..." А отряд шел себе на самом деле‚ шел и шел‚ и отдыха не знал‚ по сторонам не глазел‚ разбоем не занимался‚ мародерством с насилием – знамя обязывало‚ и пришел‚ наконец‚ по назначению. Ноги сбитые‚ глаза гнойные‚ плечи винтовочным ремнем потертые. "Хлопцы‚ чьи вы будете? – спрашивают их с изумлением. – Кто вас в бой ведет? Кто под красным знаменем раненый идет?.." Встали они‚ огляделись они‚ подивились на новшества‚ да и говорят с затруднением: "Мы сыны батрацкие. Мы за новый мир. Щорс идет под знаменем‚ красный командир". – "Эва‚ – зырятся на них. – Хватились! Ваш Щорс давно уже наш герой. Мы его чтим безмерно. Мы на него равняемся по праздникам. Мы о нем песни слагаем. В голоде и холоде жизнь его прошла‚ но недаром пролита кровь его была. Э-э‚ кровь его была..." И забрали командира в музей. Под стеклянный колпак. В диораму под названием "Шел отряд по берегу". "Так-то оно так‚ – говорит отряд со стеснением‚ – а нас-то куда теперь? Вот бы нам переобуться‚ да в баньке попариться‚ да щец хлебнуть‚ мы бы еще кого победили‚ мы бы еще чем прославились‚ мы бы с бою да не одно приморье..." А им в ответ: "А вы кто‚ собственно‚ будете‚ граждане? Какая такая ваша платформа? Настроения-уклоны-перегибы?" – "Мы сыны батрацкие". – "Нет у нас батраков. Давно кончились". – "Мы за новый мир". – "Какой еще новый? Вы говорите‚ говорите‚ да не заговаривайтесь. Давно обновили. Хватит. Больше не требуется. У нас‚ вон‚ самолеты через полюс летают‚ у нас корабли моря бороздят‚ поиски и свершения что ни день: какого вам еще рожна?" И разоружили отряд. Распустили отряд. Разослали по домам на заслуженную старость. Сиди на лавке‚ гоняй чаи‚ передавай детям боевой опыт. Пожили они‚ помаялись‚ затосковали в голос. Кто запил‚ кто по бабам ударил‚ редиску-рекордсмена вырастил‚ а кто надевал порой старую форму‚ напяливал папаху‚ хватал шашку в руки и бежал на огороды рубить подсолнухи. От плеча и до пояса. Заходили иной раз в музей‚ давились скупой слезой‚ выглядывали через колпак‚ как шагал посреди крашеного муляжа их боевой командир‚ стреляный‚ колотый и рубленый‚ мужественно глядел в нарисованную даль. Голова обвязана‚ кровь на рукаве‚ след кровавый стелется по папье-маше. Э-э‚ по папье-маше... Один из героев не стерпел‚ попросился за стекло‚ к своему командиру. Вдвоем всё веселее. "Нету‚ – сказали в дирекции‚ – места под колпаком. Нет денег. Нет штатной единицы. Зайдите в будущем финансовом году". Он его и рубанул‚ директора музея‚ он его и развалил от плеча до пояса‚ он и в Сибирь пошагал: один уже‚ без отряда. А когда совсем омерзело‚ подступило под горло и пошло душить‚ списались-сговорились бывшие герои‚ собрались в потайном месте‚ выкрали из-под колпака раненого командира и ушли молчком в ночь. И пропали. Шел отряд по берегу. Шел издалека. Шел уже без знамени командир полка. Э-э‚ командир полка... Ночью шли‚ днем отсыпались.

– А где знамя? – спросил сегодняшний старик неожиданно тонким голосом. – Куда подевалось?

Помолчал:

– Со знаменем неясно. Нет его. Эти‚ теперешние‚ темнят. То ли они спрятали его потихоньку и притворяются теперь‚ что ищут‚ то ли потихоньку ищут‚ но притворяются теперь‚ что оно у них есть.

– А где отряд? – спросил вчерашний старик. – Догнать можно?

– Догнать можно. В свой срок догонишь.

– Ты откуда знаешь? – раскричался завтрашний старик: нервы шалят напоследок. – Тебе кто донес?

Опять помолчал:

– Я их за реку уводил. Больше некому. Тихо вокруг. Это герои спят.

– У тебя все герои.

А он на это:

– Жизнь прожил – вот и герой.

Стук барабана. Топот неумелых ног. Покрик привычный:

– Левой – дружно – левой!

Шел отряд навстречу. Шел издалека. Шел пока без знамени командир полка. Две звезды на плече‚ три складки на шее да кобура на боку. Командовал зычно‚ покрикивал смачно‚ упивался жизнью и наслаждался властью. А перед ним – с открытыми глазами‚ с вытянутыми вперед руками‚ с запрятанным вглубь отчаянием‚ в пижамах и теплых тапочках – сводный отряд лунатиков особого назначения.

Это была его идея‚ выдумка‚ маневр‚ военная засекреченная хитрость. Собрать лунатиков‚ обучить лунатиков‚ вооружить холодным оружием‚ светлым полнолунием проникать в расположение врага по крышам и карнизам‚ резать без разбора-жалости. Трудно‚ конечно‚ обучить лунатика‚ долго и хлопотно‚ но дельфинов‚ вон‚ натаскивают же успешно‚ чем эти хуже?

– Лунатики‚ – кричал‚ – не посрамим! Солдатики‚ не опозорим!

Отвечали дружно‚ из глубокого сна:

– Солдат спит – служба идет.

И он крякал от удовольствия.

Ах‚ какие открываются возможности‚ какие блистательные военные перспективы! Натаскивать лунатиков‚ чтобы во сне ложились под танки. Затыкали амбразуры. Шли на минные поля. Захватывали страны и приводили в исполнение приговоры. Лунатик лучше робота. Выгодней и надежней. Не требует подзарядки‚ профилактики‚ запасных частей. Ночью воюет‚ днем работает‚ создает материальные ценности. О подвигах своих не помнит‚ крови не видит‚ сомнений не имеет‚ худо ли? Лунатики-подводники. Лунатики-десантники. Лунатики-политработники. Лунатики-минеры и лунатики-саперы. Лунатики‚ натасканные на лунатиков.

– Левой – бодро – левой!

Ему не повезло в жизни‚ этому командиру. Войну зацепил краем‚ не настрелялся‚ не накричался‚ орденов не нахватал всласть. Раззадорило‚ да не утолило. Всю жизнь командовал солдатами‚ натаскивал на будущие бои молодые пополнения‚ чистил без пользы оружие‚ прицеливался в дурацкие мишени‚ а повоевать не удалось‚ потешиться‚ стотящим делом повеселить кровь. Так и старел‚ как ржавел под чехлом. Скука. Тоска. Пьянка. Мордобой. Бабьи сплетни в военном городке. Мать-командирша с капитаном. Мать-заместительша с лейтенантом. Мать-замполитша с матерью-начфиншей. А ему бы повоевать. Ему в генералы. Ему – чтобы стреляло‚ взрывало‚ взлетало и пробивало. Снилось ночами‚ грезилось наяву: пуля из ствола‚ батарея из укрытия‚ ракета из шахты‚ самолет из пике‚ орден на грудь‚ звезда на погон. Его тоже надо понять.

Это есть наш последний и решительный шанс.

Стояли на пути солдатки‚ выглядывали своих в проходящем отряде‚ закусывали мокрые от слез платки. Стыли с боков вдовы неутешные‚ высматривали без надежды кого ни есть‚ ждали терпеливо команды "стой" и мужиков на постой. Прыгали вокруг девочки-баловницы‚ постреливали глазками‚ помахивали ручками‚ потряхивали грудками: этим пока всё на радость.

Прибежала бабка умильная‚ путаясь в широком подоле‚ на плече наволочка с ржаными сухарями:

– Не в тутошнем ли отряде? Не на теперешнем ли фронте? Близнятки мои‚ внучатки мои! Забрили. Погрузили. Отправили. Девок брюхатых оставили. Та Колькина – опросталась‚ эта Петькина – на сносях.

И прослезилась. Стала пихать сухари в ихние карманы: нехай погрызут напоследок! А командир ее оттолкнул.

Бежали мимо туристы из глубинок провинций‚ толкучие да гребучие‚ обтершиеся за день в городской жизни‚ углядели солдат на марше‚ – дело к войне! – рванули по магазинам подметать прилавки: соль-спички-керосин. Мужичок-кулачок, самый из всех запасливый, побежал рядом с отрядом‚ заканючил в голос:

– Дай часы. Отдай мне часы. Сменяй на сало! Ты жа лунатик‚ тебя всё одно убьют...

А его тут же впихнули в строй. И он вытянул руки: исполнительным лунатиком. Хоть теперь пиши похоронку.

Двое любителей прекрасного‚ всего двое из целой группы‚ пренебрегая материальными позывами‚ под шумок уволокли экскурсовода в кусты‚ – "Девка-то не охраняется!" – прикладывались по очереди к местам боевой и трудовой славы‚ а она глядела привычно в далекое небо‚ повторяла задумчиво‚ в такт:

– На этом. Маршрут. Заканчивается. Всякий раз. На этом.

А они:

– Пройдёмтя дальше. Ах‚ ну пройдёмтя же дальше!

Прыгали с мячиком старики-молодожены‚ ловкие и легкие‚ услыхали барабан‚ углядели отряд‚ разом отложили ракетки.

– Я пошел‚ – сказал просто. – Когда все идут‚ как я останусь? Я же еще не старый.

– Иди‚ – сказала. – Я подожду. Я же еще молодая.

И он встал в строй. Зашагал терпеливо. А она шла возле и уставала. Уставала и отставала.

Громче прежнего ударили барабаны.

Скользнула от звезд к крышам кислородная подушка – задумчивым цеппелином‚ зависло неразделенное тело‚ сонное‚ теплое‚ в спутанном покрывале девичьих волос. Призраком гналась следом одноногая птица-горбун‚ тяжело отмахивала крыльями‚ загребала боком‚ задыхалась и кашляла с непривычки‚ а под ней деловито летел старый еврей Фишкин‚ цепко держался за птичью ногу‚ распахивал душу-портфель.

– Что тебе надо? Говори‚ я достану.

И фонарик плясал по небу задохшимся светлячком.

Они опускались мягко в податливую траву‚ подушка для удобства укладывалась в изголовье: время досматривать сны.

– Мобилизация!

Их отрывали друг от друга безжалостно и грубо. С мясом. С кровью. С ранами-отметинами‚ что останутся потом на всю жизнь. Фишкин суматошно метался в облаках‚ вскрикивал‚ махал портфелем‚ падал и взмывал кверху‚ как над птенцами‚ что выпали ненароком из гнезда под ноги марширующей колонны.

– Вей из мир! Горе‚ ой‚ горе!..

Он уходил вместе с отрядом‚ обернувшись и запоминая напоследок‚ немой еще и глухой‚ неподвластный пока той боли‚ что обрушится через мгновение‚ тому крику‚ что рванется из груди‚ отчаянию и пустоте вокруг‚ что навалятся‚ сокрушат и раздавят‚ а она прижимала к груди подушку‚ полную еще кислорода‚ но не могла выделить его посреди мерно качающихся голов.

– Надо идти‚ – говорила. – Меня заждались. Кислород для больной бабушки.

И встала в ряд вместе с солдатками.

Вышел из темноты человек во фраке‚ в лаковых остроносых туфлях парижской довоенной моды‚ зашагал рядом с командиром: прямой‚ сухой‚ подтянутый.

Шел‚ молчал‚ на согнутой руке нес атласный цилиндр.

Чего хотел, неизвестно.

– Время‚ – сказал‚ наконец‚ – объявлять войну. Пока нам не объявили.

– Хорошо бы‚ – согласился командир. – А как?

– Это моя прерогатива‚ – ответил человек во фраке.

– Твоя... чего?

– Мое дело. Объявлять войны‚ парафировать договоры‚ вручать верительные грамоты‚ в двадцать четыре часа покидать страну.

– А ты кто есть?

– Чрезвычайный и полномочный посол. Восемь раз объявлял войну. По приказу свыше. Девятый – сам по себе. Война объявлена‚ враг войска подтянул: пришлось воевать. – И добавил солидно: – Мне бы еще разок. Для круглого счета. Чтобы войти в историю дипломатии.

– Надо‚ конечно‚ объявлять‚ – соглашался командир. – Не то перезреем. Да только кому?

– Это последнее дело. Кого встретим‚ тому и объявим. Сколько можно терпеть от них?

Надел атласный цилиндр и скорым шагом ушел вперед.

– Ой‚ – сказал на это жирненький колобок‚ – вы мене радуете. Ай‚ – сказал‚ – вы капаете на мене бальзам. Уй‚ вы пробуждаете в мене сладостные видения. От моя казарма‚ от мой дом родной‚ от качуся в танке по горе крутой...

– Молчи‚ жидовское отродье‚ – пригрозили со скамейки.

– Да что же это такое‚ на самом-то деле? – хором завопили бульвары. – Что он своих-то обзывает?

– Какой он мне свой? – сказали. – Бердичевский волк ему свой. Талмудист крещеный. Славянофил пархатый. Обрезанный недорезанный.

И все повернулись к нему:

– Рассказывайте.

Он сразу сник‚ жирненький говорок‚ сломался на глазах‚ масляный колобок‚ похудел и осунулся‚ раскололся и выложил начистоту.

И вот что они узнали:

Пришло время‚ подперла беда‚ стало ему неуютно в нижней‚ ответственной конечности‚ и пошел говорок к крупному специалисту‚ старичку-сморчку‚ спустил без лишних слов форменные галифе: "Беспокоит‚ батько". А сморчок с первого взгляда: "Фимоз. У тебя‚ братец‚ фимоз". – "Щё це таке?" – "Це‚ – говорит‚ – нехорошо. Омрачит твое це сладкие моменты близости с супругой. К непоправимым приведет последствиям при отправлении надобностей. Оперировать‚ – говорит‚ – надо твое це и немедленно". Говорок подумал-подумал и так сказал: "Режь‚ батько. Кромсай-полосуй: тебе виднее. Только под местным валяй наркозом‚ чтоб не прерывать ни на секунду бесперебойное командование над вверенным подразделением". Вот народ собрался перед операционной‚ офицерско-сержантский состав с бутылками наперевес‚ телефон провели к столу‚ радиста с передатчиком‚ и крики оттуда благим матом‚ во всё время операции: "Проверить матчасть! Сменить караулы! Повысить политуровень! Батько‚ не шибко! Не шибко‚ батько! Хоть чего оставь на развод!.." Наконец‚ выкатывают. Крики‚ приветствия‚ пальба из базук‚ а за каталкой шагает старичок-сморчок‚ улыбается мерзко: "Принимайте своего еврейчика". Тут они на него полезли‚ верные подчиненные: "Ты чего такое говоришь на нашего командира‚ слепая твоя кишка? Чего говоришь?!" – "Чего говорю‚ то и есть". Хотели они его под танк кинуть‚ да командир не допустил: "Батько‚ не шути. Не шути на мене‚ батько." А тот: "Какие тут шутки? Проведено классическое обрезание. Отрезана крайняя плоть. Точь в точь‚ как у евреев". Хотели они его на мину посадить‚ да командир не дал: "Батько‚ пришивай взад. Переделывай взад‚ батько". А тот: "Что отрезано‚ того не пришьешь. Еврея‚ братец‚ не переделаешь". И ушел себе. А наутро командира в штаб. "Пиши объяснение". – "Та про что?" – "Та про всё". Сидит комиссия‚ глядит сурово‚ глаз щурит‚ как через прицел. "Расстегните. Спустите. Покажите. Выйдите". Показал‚ вышел‚ а они совещаются. "Войдите. Застегните. Слушайте". И зачитали решение: "Не еврей‚ но подделывается. Не иудей‚ но прикидывается. Не жид‚ но близок к тому". – "Разрешите идти?" – спрашивает. "Куда ж ты теперь пойдешь? Полк мы тебе не доверим. Батальон отберем. Ротой из-за тебя жертвовать не станем. Взвод не поручим. Отделение не дадим. Пшла вон отсюдова‚ израильская военщина!" И выкинули его в отставку.

– Сознался‚ жиденок‚ – ласково сказали со скамейки. – Давно бы так.

– Да как ты узнал?! – завопили завистники. – Как угадал-вычислил? Поделись опытом!

– Нюх. Чутье. Глаз-алмаз. Я ихнюю породу сквозь штаны вижу.

– У мене фимоз‚ – заныл говорок. – У мене оправдание. Как в баню иду‚ справку на него вешаю...

Ссыпались волосы. Отслаивались ногти. Крошились зубы. Лопались бронхи. Закупоривались сосуды. Выпадали грыжи. Высыпали экземы. Прободались кишки‚ толстые вслед за тонкими.

– Ваша последняя просьба?

Стоял уже у стены‚ поддерживал штаны без ремня‚ колупал ногтем кирпич – брюхо опало от переживаний:

– Сапоги дитям. Галифе жинке. А мать сыночка – никогда...

Погромыхивая на далеких стыках‚ надвигался нескончаемый обоз. Паровоз‚ вагоны чередой, и за каждым вагонным окном‚ за каждым его стеклом смутно проглядывали временем побитые фигуры. Это были они‚ привычно каждодневные‚ буднично незамечаемые‚ празднично надоедливые:

Ласковый Прищур‚

Железная Поступь Миллионов‚

Первый Среди Равных‚

Каждая Кухарка‚

Светлая Надежда Человечества.

Сидели прямо‚ глядели мертво‚ прогибали-заваливали‚ и бульвары заметно промялись под их взглядами.

– Берите почтамт‚ – говорил Ласковый Прищур.

– Нет таких крепостей‚ – говорила Железная Поступь.

– Гнев и омерзение честных людей‚ – говорил Первый Среди Равных.

– Расчищайте дорогу‚ – говорила Каждая Кухарка. – Выкуривайте из щелей.

– А в кого не попали‚ – говорила Светлая Надежда‚ – тот жив.

Воздух сипел в тормозах.

Искры сыпались из поддувала.

Патром исходила выводная труба.

Торчал машинист-страхолюдина из паровозной кабины‚ драный и косматый‚ сизоносый и багроволицый: из глаз росла шевелюра:

– Я хазаин страна. Я хазаин.

И глядел вдаль на незавоеванные еще пространства.

За кого обоз‚ тот и вождь.

Встал на пути дед голый‚ бородою обернутый‚ властно поднял руку:

– Заворачивай. Поигрались – будет. С этой эволюцией нахлебались‚ возьмемся за другую. Вот вам‚ протоплазмы‚ еще попытка.

– Да мы уж на пенсии‚ – пискнули протоплазмы с ближних и дальних скамеек. – Нам бы дотянуть до срока‚ и весь сказ.

– Цыть! Не об вас речь. Новые – они в зерне‚ в семени‚ в луковице. На пустом месте! Выхода нет.

– Есть такой выход!

Всплыл шаровой молнией борец за доброту‚ бывший застенчивый старикан – сгустком наэлектризованной злобы‚ заискрил опасными брызгами‚ сгустил вокруг напряжение до невозможного‚ предгрозовую тяжесть‚ истерическую нервозность‚ сердечную недостаточность‚ удушье и перебои. И сказал непререкаемо из глубин сгустка злыми‚ короткими разрядами:

– Есть вариант. Окончательный. Обжалованию не подлежит. На каждого одна попытка. Чтоб подобрел. И немедленно!

Мерцало опасно. Потрескивало ощутимо. Тяжелые ртутные капли отлипали по кромке‚ грузно падали на газон‚ выжигая траву‚ и борода вздыбилась‚ поискривая.

– Люди‚ – сказал дед‚ – вы на кого руку поднимаете? Ну‚ сколько можно?..

Пыхнула молния толстым‚ тугим жгутом. Коротко ударила в лоб зарядом ненависти. Разрядилась без остатка: только озоном пощекотало ноздри.

Дед грузно осаживался на колени.

На живот.

Потом на бок.

Щекой к земле.

– Ваша очередь. первая.

Взлетел кверху султан пышного дыма. Взревел паровоз устрашающим воем. Содрогался от мощи‚ пробуксовывал от нетерпения‚ торжествующе ухохатывался на околоземные окрестности.

Это включилась слепая сила без цели и смысла. Это додавливала тупая мощь без сожаления и пощады. Гнуло. Сокрушало. Заваливало и дожимало без разбора. И в навалившейся глухоте рева начался неслышный исход с бульваров.

Они уходили с Покровского молча и сосредоточенно. Они убыстряли шаг деловито и энергично. Они убегали толпой суетливо и беспорядочно. Они не подчинялись никому в своем порыве‚ и никто не подчинялся им.

На зов реки. На свежесть струи. В последнее и желанное освобождение.

И пусть с боков выстрелы. Пусть отовсюду гранаты. Мины на пути‚ рогатины с капканами‚ силовые непроходимые поля.

Через Покровский. Через малую площадь. Потом через Яузский.

Не удержать и не поворотить!

Ах‚ Яузский‚ Яузский‚ последний на пути бульвар! Кто запомнил тебя‚ кто зацепил‚ удержал в ускользающей памяти? Всё смазано на скорости.

Падали.

Застывали.

Тыкались головами о землю.

Ползли вослед и замирали на Яузском.

– Убейте меня‚ – стонал старик на параличных ногах. – Добейте меня. Только не оставляйте‚ только не забывайте...

И дергался на складном стульчике.

Оборвался Яузский нацеленным острием.

Распахнулись дома по сторонам.

Легла на пути площадь: широкая – не осилить.

Река поперек. Мост через реку. Трамвай на путях‚ одинокий вагон.

Моторчик слабенький. Вагончик старенький. Краска облупившаяся. Дуга проржавевшая. И на наружном его боку затертая‚ невидная надпись: "Трамвайное депо имени Харона".

– Чего встали? – сказал Тихий А.И. – Поторопитесь. Глава дружеского государства уже нацелился на нашу посадочную полосу.

Водитель за стеклом – глаза пристальные‚ в точку‚ ямочки на небритых щеках‚ губа кверху‚ как в начале улыбки – пошевелился‚ облизал мундштук‚ выдул дрожащий звук. Трогательный и нелепый‚ бессмысленный и влекущий. Вальс-печаль‚ мелодия разлуки: "Тихо вокруг. Это герои спят..."

Со слабым скрипом‚ как со вздохом сожаления‚ тронулся с места одинокий вагон‚ и поплыли они следом взвешенной‚ бесконечной вереницей‚ стариковские тени с бульварного кольца‚ рука в руке‚ щека к щеке‚ дыхание переплетено с дыханием‚ и три старика впереди распорядителями бала.

Через площадь – к реке – и в воду.

И тонут они в воде‚ как тонут они в памяти.

А по-над городом звон-перезвон: благовест трамвайный.

А по-над городом щёлк-перещёлк: кастаньетами по стыкам.

А по-над городом гуд-перегуд: старания без надежды.


Шел трамвай –
Десятый номер‚
А в трамвае
Кто-то помер...

Разлука вечная‚ тоска смертная‚ беда необратимая.

Трамвай уходит в Лету.

Пристроился на берегу человек возле парапета‚ лязгал ловко портновскими ножницами‚ вырезатл‚ не глядя‚ силуэты из черной бумаги. А над парапетом вывеска: "Останавливаем мгновения". А силуэты на одно лицо.

– Это не мы... – огорченно пискнули из воды.

– Это вы‚ – отвечал нагло‚ не прерывая работы. – Такими я вас вижу. Такими вам и оставаться.

Старик-астматик‚ что истово мусолил жалкие рубли с вечной надеждой на прибавление‚ а вода уже накрыла с головой все его расчеты: "Фир ун цванцик‚ фир ун драйцик‚ фир ун зибцик..."

Старуха-курильщица в облаке вонючего табака‚ глазами в книжку‚ носом по буквам‚ запойно и упрямо‚ а вода уже размыла строчки и погасила последнюю папиросу...

Сеня и Соня тихими седыми мышками‚ преданно и неотрывно от общего детского садика: "Соня‚ не плачь. Мы пожили‚ Соня. Мы хорошо с тобой пожили". – "Ой‚ Сеня‚ я разве за себя плачу? Я за детей плачу‚ Сеня..."

Покатилло с Задунайским, притихшие и умиротворенные, в общей вместительной ширинке: "Рабиновича не видали? Рабиновича не встречали?" А Рабинович поспешал следом...

Шустряк в чесуче‚ человек без профессии‚ двумя раздельными половинками, вскрикнул‚ всхлипнул‚ кинулся самому себе в объятия‚ ушел под воду зареванный и счастливый...

Старый еврей Фишкин с нарочно перевернутым портфелем‚ чтобы крупа просыпалась без остатка‚ и свет от фонарика размылся‚ уходя в глубину...

Прискакала напоследок птица-горбун‚ склевала густой ручеек крупы‚ села‚ задумалась‚ опустила голову: в воду не пошла.

– Кыш‚ – подгонял Тихий А.И. – Кыш-кыш...

...и всякий раз‚ к вечеру‚ тихо и неслышно отплывает от берега сегодняшний день-корабль.

Звучит музыка‚ слышен говор и смех‚ капитан глядит вдаль неутомленными еще глазами.

Корабль уходит‚ уходит‚ уходит.

Корабль уходит белой отметиной в темнеющие дали‚ а мы глядим беззаботно вослед и машем с пристани выгоревшими на солнце платочками. Не наш день‚ не наш пока рейс..‚ но кто-то смотрит уже с кормы‚ кто-то вечно на нас смотрит‚ будто не может наглядеться. Сухонький старичок – бородка клинышком‚ серые‚ редкие волосы примяты подушкой. И вот уже тихое движение по струям‚ сонный плеск за бортом‚ темные набережные‚ стылые коробки строений‚ провисшие брюха мостов‚ тяжелая гребенка труб‚ купола-звонницы на бугре кружевным великолепием‚ и бульвары‚ бульвары‚ конечно же‚ бульвары: мертвый и прекрасный город‚ закрепленное пространство‚ которое не уберегли‚ где нет уже стариков‚ нет памяти‚ нет теперь и меня.

Корабль уводит‚ уводит‚ уводит...

Кто знает‚ куда деваются наши души?

Души наши впадают в Каспийское море...

А когда все прошли‚ и опустела площадь‚ пришлепал на гусеничных ногах старательный топтун Волчара‚ дотошный и исполнительный‚ и ушагал в реку за вверенным ему населением‚ которое нельзя оставить без наблюдения‚ а на берегу закрепилась смена‚ дети-отличнички‚ начинающие топтуны Волчарики‚ что заступили на отцовский пост‚ и мать-домоседка понесла им еду.

И тогда Тихий А.И. пророс телеграфным столбом‚ выставил крестовину с изоляторами‚ пустил по сторонам провода-усики‚ передал сообщение на пульт: "Город очищен. Можно принимать".

Где теперь старики? Нет в городе стариков. Молодые‚ пылкие‚ горячие: вечная эстафета по Садовому кольцу.

И Стёпа уже промчался на трибуне по опустевшей площади: встречать на аэродроме главу правительства.

Вася промчался за Стёпой.

За Васей взвод референтов.

А над пустыми бульварами скользнул беззвучно на посадку вражеский самолет с дружеским премьером: добро пожаловать...

Топала по асфальту бабка умильная‚ волокла по-бурлачьи две ссохшиеся кадушки: светлые вихорки из каждой‚ носы на бортиках‚ глазки-точечки.

– Охо-хо‚ – говорила‚ – натощак и не скажешь. Колька пропал на Бангладежском направлении‚ Петька сгинул на Попокатепетльском. А то и наборот. Остались робятки: этот Петькин – глаза зеленые‚ тот Колькин – глаза карие. Матеря умотали на путину‚ деньгу копить: прожор на меня оставили. Это вам‚ дуракам‚ нечерта делать‚ в воду кунаться‚ а на мне два рта‚ мне жить еще да жить.

Впряглась заново и поволокла на поденку.

Сидел на парапете сонный рыболов‚ ловил утопленников на мормышку.

– Как улов? – спрашивали Волчарики‚ приглядываясь на всякий случай.

– Плохо‚ – говорил. – Не клюют.

– Подкормить надо.

– Подкармливал.

– Место смени.

– Менял.

– Приманку.

– Не берут.

– Хватит‚ – сказали из глубины. – Наклевались вашего. Нахлебались.

Сунулась из мрака ладонь ковшиком с пятаком-сироткой‚ и голос с гнусавинкой‚ как нищий в электричке:


...и остались только
две увядших розы‚
две увядших розы
в синем хрустале...

Одна была белая-белая‚
как попытка несмелая‚
а другая алая-алая‚
как мечта небывалая...

А больше сказать нечего.

1977‚ Москва – 1997‚ Иерусалим.


назад ~ ОГЛАВЛЕНИЕ