ПО ПУТЯМ НЕВЕДЕНЬЯ. Часть вторая
ГЛАВА ШЕСТАЯ
1
Этот человек, деяния его – завораживают.
Автор возвращался к нему в книгах и передачах по радио, обнаруживая новые подробности удивительной жизни.
История о нем – отклонением от привычного, потребуются усилия, чтобы поверить или отмахнуться с небрежением. Расскажем ее вкратце, предоставив любознательному читателю простор для самостоятельных изысканий.
Он родился в Лиссабоне, в еврейской семье, насильно обращенной в христианство, и назвали его Диогу.
Диогу Пиреш.
Юноша получил прекрасное образование, уже в молодые годы занимал высокий пост при короле Жуане III Благочестивом (а, по иным сведениям, был секретарем королевы Португалии).
В 1525 году случилось событие, поразившее евреев и христиан.
Давид Реувени, загадочный карлик в восточном костюме, въехал в Рим на белом коне и сообщил римскому папе о еврейском царстве в Аравии‚ которым правит его брат Йосеф.
Затем он встречался с королем Португалии и попросил у него современное оружие‚ чтобы совместно с христианами отвоевать Святую Землю у мусульман. В его дневнике сказано: «Сначала мы захватим Эрец Исраэль и ее окрестности‚ а затем наша армия отправится на запад и восток‚ чтобы освободить изгнанников Израиля».
Встреча с Реувени произвела на Диогу Пиреша неизгладимое впечатление.
В нем пробудились мессианские надежды, после чего он совершил над собой обряд обрезания и поменял прежнее имя на Шломо Мóлхо.
Было ему двадцать пять лет.
Он уехал из Португалии в Салоники, где изучал каббалу и опубликовал сборник своих проповедей, указав время пришествия Мессии – к концу шестого тысячелетия от сотворения мира.
Полагают, что Молхо побывал и в Галилее, в городе Цфате; говорили даже, будто он влюбился в девушку, которая стала его невестой, – о ней расскажем в свое время.
Затем Молхо появился в Риме, тридцать дней и ночей провел в нищенской одежде на мосту через Тибр, посреди калек, просивших подаяние. На это, очевидно, повлияла талмудическая легенда об избавителе, и вот она.
Мессия сидит у ворот Рима среди нищих, покрытых язвами, и его можно узнать по одному признаку. Другие сначала обнажают все свои язвы, и лишь потом их перевязывают, а он обнажает и перевязывает каждую язву отдельно, говоря при этом: «Вдруг меня призовут, – как бы не замешкаться…»
Но вернемся к Шломо Молхо.
На мосту через Тибр его посетило откровение, он предсказал наводнение в Риме и на севере Европы, землетрясение в Португалии и скорое появление кометы, что и начало сбываться.
В октябре 1530 года река Тибр вышла и берегов и затопила Рим. Через месяц после этого Фландрия в Европе пострадала от наводнения. В январе 1531 года произошло сильное землетрясение в Португалии, а в завершение всего на небе появилась гигантская комета, которую называли кометой Галлея.
Улица имени Шломо Молхо, провидца шестнадцатого века.
Любимая моя улица в центре Иерусалима.
Когда в тех краях, прохожу по ней, даже если не по пути, машину там ставлю.
Сосны в два охвата.
Дома в ряд.
Дворы, зеленью укутанные, лестницы, в глубины манящие.
А на тротуаре – скамья.
Табличка на ней с надписью.
«Памяти Рути и Руты, девочек с этой улицы».
Кто они? Когда жили? Отчего ушли молодыми?
Это тревожит.
Улица тревожит, по которой хожу-проезжаю.
Посетите улицу Молхо, которого в 1531 году приговорили к сожжению за мессианские устремления. Громадная толпа собралась на площади и увидела казнь, однако по тайному приказу папы Климента VII, увлекавшегося мистическими учениями, сожгли другого заключенного.
Через год Шломо Молхо вновь присудили к сожжению на костре за отпадение от христианства. Приговор привели в исполнение 13 декабря 1532 года в итальянском городе Мантуя, – было ему тридцать два года.
Жизнь и гибель Шломо Молхо вновь пробудили мессианские надежды у евреев. Многие годы в синагоге Праги хранилось его молитвенное облачение, а также знамя Молхо, на котором были начертаны на иврите первые буквы строки из Торы: «Кто, как Ты, между богами, Господи?»
В 1925 году Макс Брод из Праги написал книгу «Реувени, князь иудейский», и в ней есть описание казни Шломо Молхо.
«Улицы были переполнены, и путь ограждался барьерами. На площадях, через которые проходила процессия, устроили возвышения. В домах прилегающих улиц все места у окон заранее распродали по высоким ценам. Там, где оглашался приговор, воздвигли трибуну с ложей для короля, герцога Мантуи и инквизиторов…
Когда Молхо уже привязали к столбу… его спросили, не хочет ли покаяться и отречься от своих убеждений.
Сохранились последние его слова:
– Раскаиваюсь только в том, что в юности моей исповедовал другую религию. Душа моя возвращается в дом Отца, где ей приятнее, чем здесь.
Тогда затрещали в огне пучки хвороста…»
И далее, из книги Макса Брода:
«Летописец Йосеф га-Коэн... сообщает: все были уверены, что огонь не властен над Молхо, а потому он спасется и на этот раз. И какой-то еврей в Риме публично, под присягой, заявил, что через восемь дней после казни Шломо Молхо явился к нему в дом, а потом ушел и исчез.
Летописец упоминает также слухи, будто Молхо каждую субботу посещает в Галилее свою невесту, и заканчивает рассказ такими словами: "Один Бог знает, правда это или неправда".
Такова судьба Молхо…»
Посетите.
Непременно посетите улицу его имени.
Там…
…в угловом доме на последнем этаже…
…прижавшись лбом к оконному стеклу…
…высматривает жениха вечная его невеста.
Зачарованная невеста – родом из Галилеи – высматривает из окна таинственного провидца Шломо Молхо, который посещает ее по субботам.
«Один Бог знает, правда это или неправда…»
2
Следующая история обыденная, в отличие от предыдущей, с реалиями века ушедшего, неизбывными и теперь, в иных, правда, проявлениях. Казалось бы, не следовало помещать ее рядом с рассказом о Шломо Молхо, настолько различны герои и их окружение, – оставим это на усмотрение читателя.
Говорил умудренный опытом:
– Если помогаешь советом или добрым поступком, подари заодно малый камушек. Когда бросят его в тебя, чтобы было не очень больно.
Эти слова имеют прямое отношение к нашей истории, которая не потребует особых усилий, чтобы в нее поверить, – а начиналась она с записи в блокноте, что стала ее названием.
РЕВМАТИЗМ
или О том,
как Сергей Петрович
возненавидел Бориса Марковича
или О том,
как Сергей Петрович
возненавидел Бориса Марковича
Сергей Петрович проснулся в томительном неудобстве.
Лежал на занемевшем боку, всей тяжестью навалившись на сердце, начал поворачиваться на спину, боль ударила коротко, прямым выпадом, через грудь в лопатку.
Сразу заныло под мышкой, затухая, успокаиваясь, будто уходили волна, оставляя за собой впадину слабости. И в тишине облегчения услышал Сергей Петрович чутким от испуга ухом храп за стеной, в квартире Бориса Марковича, и от этого храпа накатила вторая волна, привычно подняла на гребень.
Сергей Петрович не любил Бориса Марковича.
Не за пакостный у того характер, не за выдающиеся по сравнению с ним, Сергеем Петровичем, достижения, – не любил, и всё тут: сердцу не укажешь.
Причины нелюбви терялись в коридорах коммунального обитания, и, если раскопать наслоения прожитых лет, может, ничего бы не нашлось: рассосалось, изошло на нет. Но причина оставалась, неуловимая, не требующая объяснений, и застарелые обиды ныли, как при ревматизме. В пасмурную погоду, в неудачные дни, в дурное настроение.
Сергей Петрович провел жизнь в тесноте и безуспешно претендовал еще на одну, соседнюю с ним комнатенку.
Семья росла, метров не хватало.
Въезжали туда одиночки и семейные, менялись, умирали, и с каждой переменой возрождались чаяния у Сергея Петровича, исчезали с каждым новым соседом. Никого не устраивали эти квадратные крохи, подслеповатые, со срезанным углом, а Сергею Петровичу – предел мечтаний.
Вела из его комнаты в ту, заветную, давних времен дверь, но он ее не штукатурил, не оклеивал обоями, лелея надежду, и пятно на стене бередило незаживающую рану.
«…ведь когда чего-нибудь слишком много, хотя бы даже хорошего, то оно теряет цену, а когда чего-нибудь недостает, хотя бы даже плохого, то оно как-то все-таки ценится…»
Мигель де Сервантес Сааведра.
Последним въехал в комнатенку Борис Маркович со своей семьей, застрял в ней надолго, и на него перенес Сергей Петрович накопленную неприязнь, застарелые обиды неизвестно к кому. А тот всё не выезжал, да еще победно храпел, не давая спать по ночам, шумно откликаясь на соседские упреки: «Разве это я храплю? Это горе мое храпит».
Наконец, старый дом снесли, каждому дали по квартире, но волей злого рока они оказались на одной площадке, и опять Борис Маркович победно храпит за стеной, будто ничего не изменилось. Не помогает даже ковер с плотным ворсом, купленный за хорошие деньги, чтобы заглушить ненавистного соседа, ничто не сможет помочь. «Разве это я виноват? Строители виноваты, – дай им Господь такого храпуна под боком».
Храп на секунду умолк, натужно застонали пружины, что-то потерлось, как исполинское животное, мощно сотрясая перегородку, захрапело снова.
Сергей Петрович разволновался, шевельнулся было, – боль ударила резкими, частыми ударами и навалилась напоследок мягким кулаком на сердце, будто замерла волна, взлетев до верха, и не приходила спасательная впадина.
«Лиза…», – слабо позвал Сергей Петрович, но Лиза не слышала, да и не могла услышать из соседней комнаты, куда сбежала от соседского храпа. Сергей Петрович тоже мог сбежать, но не захотел, всё ждал чего-то, – как не штукатурил когда-то, не оклеивал обоями старую дверь. Он осторожно вздохнул, и боль ушла, оставив за собой пустоту, мучительную ожиданием.
При переезде в новый дом им с Борисом Марковичем, как на грех, выдали одинаковые квартиры. Сергей Петрович постарался, вбухал сбережения, сделал не жилье – игрушечку. Теперь бы жить да радоваться, но Лиза как-то зашла к соседям за солью, а у них то же самое. Люстра похожая, диван с телевизором, гарнитур, расставленный тем же манером, пол лаком блестит: будто к себе зашла Лиза за солью, не к соседям.
И расстроился Сергей Петрович до слез, словно подсмотрели к нему в замочную скважину, обидно стало невыносимо, что додумался Борис Маркович до того самого, до чего доходил он часами сладостных раздумий.
И немила стала новая квартира.
Он рассердился вдруг на свою беспомощность, решительно приподнялся… боль ударила наотмашь, уложила навзничь, навалилась – без пощады плющила о диван. Выжало слезу, уши оглохли, и первое, что услышал, когда полегчало, – заливистый храп соседа, перед которым бессильным оказался ковер, купленный за хорошие деньги.
Накатывало порой желание упиться вдрызг, разнести в клочья эту проклятую стенку, сокрушить всё и вся на своем пути, но водка действует на него расслабляюще. Вот и лежит он, беспомощный, униженный, словно ждет чего-то, не может дождаться, замутненным от боли взором невидяще смотрит в потолок…
Игла медленно вошла в грудь, между ребер.
Боль придвинулась к сердцу, опоясала тесным жгутом.
«Лиза!..» – неслышно закричал Сергей Петрович, в паническом ужасе заколотил по толстому непробиваемому ковру, к живому существу за стенкой, заскреб ногтями по тугому ворсу…
Назавтра Борис Маркович освободил Лизу, жену покойного, от тягостных хлопот.
Отпросился с работы, сбегал в похоронное бюро, отстоял в скорбной очереди, заказал машину, гроб и венок, привез с кладбища шуструю старушку, чтобы приготовила Сергея Петровича к погребению. Даже позвонил некоему Кондрашкину, бывшему соседу по тесному обитанию, пригласил на похороны. Некий Кондрашкин обещал, конечно, прийти, и, конечно, не пришел.
Борис Маркович похоронил Сергея Петровича не хуже других, побывал у Лизы на поминках, а через день опять позвонил Кондрашкину, сообщил, как проходили похороны, что он для этого сделал. И хотя сказано это было между прочим, не ради бахвальства, углядел Кондрашкин посягательство на свою совесть, уловил мягкий упрек.
И тогда некий Кондрашкин возненавидел Бориса Марковича.
3
«Казалось, он непременно доживет до ста лет. Было даже странно представить себе, что он может заболеть хотя бы на один день…».
Лев (Лейба) Квитко.
Стихи его.
На идише, для детей.
Ручеек-журчалочка,
Буль-буль!
Завертелась палочка,
Тирль-тюрль!
Козочка копытцами
Брык-брык!
Хорошо напиться бы!
Прыг-прыг!
«У него был улыбчивый голос. Так внешне выражала себя доброта, она светилась в его глазах, ею были наполнены строки его поэзии…».
Стихи Льва Квитко читал сыновьям своим.
В переводах С. Маршака, С. Михалкова, Е. Благининой…
Он весел и счастлив
От пят до макушки –
Ему удалось
Убежать от лягушки.
Она не успела
Схватить за бока
И съесть под кустом
Золотого жука.
Льва Квитко расстреляли в двенадцатый день месяца август, год 1952-ой.
Вместе с ним были убиты деятели Еврейского антифашистского комитета. Поэты и писатели Перец Маркиш, Давид Бергельсон, Давид Гофштейн и Исаак Фефер, актер Вениамин Зускин, врач Борис Шимелиович, партийный деятель и дипломат Соломон Лозовский… – тринадцать человек.
Из приговора суда.
«…Еврейский антифашистский комитет превратился в шпионский и националистический центр…»;
«ярые еврейские националисты… продались американцам и сионистам…»;
они воспевали в театре «еврейскую старину, местечковые традиции, быт и трагическую обреченность евреев, чем возбуждали у зрителей-евреев националистические чувства…»
Они не уклонялись от «единой истины» и нерушимых устоев, которые диктовала власть.
Их книги печатали.
Награждали орденами и званиями.
А потом убили.
Бубенцы звенят-играют
На первой пролётке,
На первой пролётке.
На пролётке свахи-пряхи,
Невеста в серёдке,
Невеста в серёдке...
Ой, ой, песня льётся,
А невесте не поётся!
Ой!
Где автор был тогда?
В двенадцатый день месяца августа, года пятьдесят второго?
Жил в спортивном лагере. Бегал километры. Упражнялся на брусьях. Подтягивался на турнике. Поглядывал на гимнастку, не находя ответного интереса.
Впереди был сентябрь.
Лекции в Московском ордена Ленина институте.
Где отец народов на постаменте. Бесконечные лекции с черчением, пирожки с повидлом в буфете, шутки на пару с другом на курсовых вечерах.
Семи месяцев не прошло.
Всего только.
Каток в Парке культуры.
Аллеи во льду, возле Москвы-реки.
Налетел на столб фонарный. Поднял голову. Отделился поверху матовый плафон, завис на миг – или завис в воображении, осколками покрыл ледяную аллею.
В тот день сообщили о болезни Сталина.
Потом о дне похорон.
⍒ ⍒ ⍒
Где они, те времена, напоённые духом пророчества?
Куда подевались безудержные донельзя, провозвестия которых горло рвали на выходе?
Восемнадцатый век.
Рабби Авраам Иегошуа Гешель из Апты.
С юных лет он обладал удивительным свойством. Когда шел через поле, будущее слышалось ему в шелесте растущих трав. Шел по улице – предстоящее раскрывалось в звуке его шагов. Удалялся от внешнего мира – части тела нашептывали о том же в глубинах комнаты.
И тогда его охватил страх.
Сможет ли держаться истинного пути, если знает, куда несут ноги, к какому завтра?
Рабби Авраам Иегошуа вознес молитву, чтобы освободили от невыносимого дара, и Творец в милости Своей отозвался на его просьбу.
Из молитвы на Йом Кипур – Судный день. Стоном в веках. «Одолели нас невзгоды, бедствия обрушились на голову нашу… Умножились гонители наши, возгордились и вознесли главу свою. Невыносимо стало иго торжествующих врагов, невмоготу стал гнёт их… Что же будет с нами?»
Первая наша весна по приезде в Израиль.
Автобусная остановка в горах под Иерусалимом.
Пустынное шоссе без единой машины.
Тепло. Покойно. Пригревало ощутимо.
Загудела сирена в соседнем поселке. Сначала басовито, потом всё пронзительнее и пронзительнее, карабкаясь на такие верха, которые непосильны уху.
Из солнечного марева выкатился старенький «Ситроен».
Резко затормозил неподалеку.
Водитель вылез из машины, встал, опустив голову, стоял я на остановке, а сирена кричала и кричала в горах Иудеи, и больше никого не было на шоссе, никого на обозримые километры…
А через год, в тот самый день, опять закричала сирена на весь город.
Машины остановились.
Замерли прохожие на запруженной улице.
И было это в память шести миллионов, когда по стране кричат без передышки сирены-напоминание, сирены-предупреждение.
За тех, кто не может уже крикнуть, от имени тех.
«Мне очень хотелось жить. Я завидовала собаке‚ кошке: они имели право на жизнь‚ их никто не преследовал‚ а я – только за то‚ что еврейка, – должна погибнуть...»
Читал эту книгу весь день.
С раннего утра до позднего вечера.
Было жутко. Больно. Невозможно оторваться от ее страниц, чтобы повидаться с приятелем, посмотреть фильм по телевизору, – книга запрещала прерывать чтение до последнего абзаца; это было бы надругательством над тем страшным материалом, который она содержит…
«Черная книга».
Под редакцией Василия Гроссмана и Ильи Эренбурга.
Ее составили в Москве в 1944 году, когда стали известны последствия той Катастрофы.
Через три года текст книги передали в типографию‚ отпечатали часть тиража‚ однако работу прервали, так как цензура окончательно определила: «книга содержит серьезные политические ошибки», и отпечатанные листы уничтожили.
«Нас окружили цепью, кричали "юде", начали убивать. Детей кидали в яму. Я убежал…. Влез на дерево. Я видел, как убивали всех евреев, и три дня шумела кровь в земле. Мне было тогда десять лет, а теперь мне двенадцать. Нюня Докторович…»
Вам страшно это читать?
Я понимаю: вам страшно.
Мне тоже…
Эту книгу впервые издали в Иерусалиме, в 1980 году.
«Черная книга» в черном переплете.
Пятьсот пятьдесят страниц крови‚ страданий‚ страха‚ самопожертвования и мести.
«Мою племянницу мать не взяла с собой. Девочка пряталась у соседей… Солдаты с автоматами искали ее и не нашли. На другой день, несмотря на уговоры соседок, она пошла в гестапо и сказала: "Хочу к маме". Убили и ее…»
Готовил передачи по «Черной книге».
Полчаса каждая, неделю за неделей.
Вечером, когда передавали первую из них, вышли с Тамарой из нашего жилья и пошли мимо домиков, где поселили новоприбывших.
У окна стояла соседка.
Молча. Недвижно.
Слушала передачу по радио.
Через дом, у окна, стояла другая.
Тоже слушала.
Будто те, загубленные, заговорили из рва голосом ведущего, моим голосом, а их услышали повсюду.
Тот вечер многое изменил в жизни.
В моей – очень многое…
«Раны в сердце кровоточат. Всё напоминает погибшую семью, дорогих детей, и я решил поселиться в другом месте. Мастер я неплохой. Работаю. Надо жить. Будем жить…»
Кровь моя там, кровь родни моей.
В тех рвах и траншеях.
Из тех газовых камер дымом вознеслась к Небесам, напоминанием о том, что на земле не всё благополучно.
Потом уже, через десятилетия, собрал книгу об уничтожении евреев на территории Советского Союза.
В ней тоже – страдания‚ ужас‚ самопожертвование и месть.
«И когда распахнулись неисчислимые захоронения, заговорили отзвуками погибших, каждый еврей понял, должен был понять – это и его судьба, молодого и старого, верующего и убежденного атеиста; это его убивали у каждого рва, его кидали в каждый колодец, заталкивали в "душегубку" вслед за другими, где доставался последний глоток воздуха, отравленного газом, и лишь по счастью он остался в живых, лишь по счастью не оказался у того рва, в те страшные дни.
Единая судьба, единая скорбь развернули лицом к народу даже тех, кто позабыл про своих предков, отторгал их, находя этому обоснования всякого рода, – одни повернулись на время к отцам-дедам, другие вернулись навсегда».
⍒ ⍒ ⍒
Мы приехали в Минск в ветреное апрельское утро.
Вместе с нами сошли на перрон московские агенты и передали наблюдение местным топтунам. Они не скрывали своих намерений, да и мы их не прятали.
Мы приехали в Минск хоронить Ефима Давидовича.
Век прошлый. Год семьдесят шестой.
Холодно было и знобко. Неуютно и неприглядно. Евреи собирались со всего города. Приезжали отовсюду. Передавали друг другу: «Давидович умер. Умер Давидович…»
Он был солдат, Ефим Аронович Давидович. Солдат – полковник – снова солдат. Ниже солдата не дано разжаловать никому. Даже министру обороны. Даже за намерение выехать в Израиль.
«Я всю войну ходил в атаки. Это была моя работа».
Ему бы пожить в почете, посидеть на лавочке и в президиуме, вспоминать с гордостью былые бои...
Его родителей убили немцы. Его родственников. Всех минских евреев, малых и старых. Остался один из огромной еврейской семьи и говорил за тех, кому заткнули рот пулей, газом, угрозами или деньгами.
Его слова на траурной церемонии:
– В этой могиле лежат мой отец и моя мать, три брата, семьдесят восемь близких родственников. Моей матери было тридцать девять лет, а братья – совсем мальчишки. Мертвые остаются молодыми…
К Давидовичу приезжали евреи со всей Белоруссии. За советом, помощью и защитой. Он надевал полковничий мундир, папаху с шинелью и шел воевать. Жена шла за ним.
У него были ранения за ту войну.
Инфаркты за эту.
Его допрашивали часами, жена ждала на улице с ампулой и шприцем. Ему угрожали, его запугивали, жена была наготове. Он перенес два инфаркта. На третий умер…
Мы приехали из Москвы в ветреное апрельское утро.
Дело шло к лету, а на улице стояла осень.
Толпились старики у подъезда. Шмыгали дотошные осведомители с магнитофонами. Фотографировали скорбящих.
Понесли ордена на красных подушечках. Крышку гроба со звездой Давида. Его в мундире полковника. Мимо дома, где жил. Где жили семьи военных. Мимо окон, в которых стояли любопытные.
Сверху кинули сырое яйцо.
Яйцо взорвалось – у нас под ногами.
В него в живого кидали гранаты. Кидали и в мертвого.
Он до последнего дня ходил в атаки, Ефим Давидович.
Такая была работа…
Про Давидовича написал сразу, вернувшись из Минска. Как вышло, так и написал. Сегодня бы многое не припомнил, примите к сведению.
⍒ ⍒ ⍒
Их привезли ночью…
…два громадных автобуса…
…прямо из аэропорта, с вещами.
Мы ожидали на площади, перед Стеной плача, где не бывает безлюдно.
Бежала женщина – вымолить не отмоленное; луна высвечивала расщелины в каменных блоках, с записками от тех, кто обещал быть лучше и чище.
Они прилетели из Польши, побывав в Освенциме, дети наши и внуки, одноклассники семнадцати лет, потрясенные увиденным. Пришли на площадь, сели в кружок на каменный пол, пели тихо, тихо плакали.
Когда умру, что-то мое в тебе,
что-то мое умрет в тебе,
умрет в тебе.
Когда умрешь, что-то твое во мне,
что-то твое умрет во мне,
умрет во мне…
Ведь все мы, все мы,
ткань единая, многоликая,
и если уходит от нас один из нас,
что-то умирает в нас,
и что-то уходит с ним.
Они пели и плакали, дети наши и внуки, а мы стояли вокруг, молчали.
И длилось так нескончаемо…
назад ~ ОГЛАВЛЕНИЕ ~ далее