ПО ПУТЯМ НЕВЕДЕНЬЯ. Часть вторая
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
1
Кто выдумывал анекдоты про евреев в тяжкие годины?
Они и выдумывали: без смеха не выжить.
Шлифер и Шляйфер.
Блехер и Брехер.
Пельцер и Шмельцер.
Кабанчик с Баранчиком и Дудик Шмольц.
С опытом вековым, поношениями неисчислимыми, готовые дать совет большим и малым народам:
– Смейтесь над собой. Выставляйте на обозрение в потешном виде. Веселитесь над слабостями своими и глупостями, громче и чаще, тогда вы – неистребимы.
Сто лет назад.
А может, все двести.
В судейском кресле восседал важный вельможа, а перед ним стоял свидетель – сморщенный, тщедушный, старый-престарый еврей, бедный остатками лет.
– Ваша профессия? – спросил судья.
– Моя профессия? – ответил старый-престарый еврей. – Что вам сказать… Я тот, который помогает составить миньян для молитвы.
– Миньян, – повторил судья. – Что это такое?
– Когда в синагоге находятся девять мужчин, – объяснил старый еврей, – я присоединяюсь к ним, и тогда нас становится десять. Вот что такое миньян.
– Что за глупости! – вскричал судья. – Когда где-либо соберутся девять мужчин, и я присоединюсь к ним, нас тоже будет десять.
Старый-престарый еврей взглянул на него с интересом.
Потом наклонился к судье и спросил шепотом:
– Вы тоже еврей?..
⍒ ⍒ ⍒
Отчего моему отцу нравилось, когда гости веселились на его историях, попивая чай и нахваливая мамин пирог?
Желтоватый от корицы.
Посыпанный поверху сахарной пудрой.
Испеченный на керосинке, в алюминиевой форме «Чудо».
Продолжим семейную традицию веселить гостей в меру авторских способностей (ведь читатель – тот же гость в твоей книге). Так мало их осталось, этих традиций, грех упустить еще одну.
В один из дней Береле спросил у Шмереле:
– Знаешь ли ты, какие башмаки надевает самый богатый еврей?
Ответил Шмереле:
– Самый богатый еврей надевает башмаки из чистого золота.
Спросил Береле:
– А что он делает, этот еврей, когда идет дождь?
Ответил Шмереле:
– Когда идет дождь, этот еврей надевает галоши.
– Ха! – сказал Береле. – Если он надевает галоши, никто не увидит башмаки из чистого золота.
Ответил на это Шмереле:
– Не думай, что этот еврей так уж глуп! Он делает дырочки в галошах, и даже в дождь все видят его замечательные башмаки.
– Дырочки в галошах? Ха-ха! Тогда башмаки промокнут.
Шмереле подумал и сказал так:
– Когда идет дождь, он затыкает дырочки в галошах пучками соломы. На каждую дырочку свой пучок. Так поступает самый богатый еврей на свете.
⍒ ⍒ ⍒
Бедный еврей пришел однажды к богатому и попросил помощи, чтобы отправиться на знаменитый курорт:
– Врачи советуют принимать ванны для излечения моих болезней.
– Хорошо, – сказал богач, – я дам тебе немного денег. Но почему нужен такой дорогой, очень дорогой курорт? Есть же и другие, более дешевые.
Бедняк взглянул на него с укоризной и ответил:
– Я не считаюсь с затратами, когда речь идет о здоровье!
«Отпускать шутки и писать остроумные вещи есть свойство умов великих; самое умное лицо в комедии – это шут, ибо кто желает сойти за дурачка, Дон Кихот Ламанчский.
тот не должен быть таковым…
Беспричинный же смех есть признак весьма недалекого ума».
Известно – и известно доподлинно.
Обычный еврей надевает чистую рубашку раз в неделю.
В пятницу, перед наступлением субботы.
Богач меняет рубашку ежедневно.
На то он и богач.
Ротшильд – знаменитый Ротшильд – меняет ее три раза в день.
Утром, в полдень и вечером.
На то он и Ротшильд.
А к царю – к самому царю – приставлены для этого два генерала.
Один снимает с царя рубашку, второй тут же надевает чистую.
Этот снимает, тот надевает.
Снимает – надевает.
Снимает – надевает.
Безостановочно.
С утра до ночи.
Рубашку за рубашкой.
На то он и царь.
И это еще не всё.
Обычный еврей ложится подремать после субботнего обеда.
Чтобы не разбудили ненароком, его сон охраняет жена.
Сон Ротшильда – банкира Ротшильда – охраняют слуги.
Которые стоят у его спальни.
А сон царя – самого царя – оберегает батальон солдат.
Самым строжайшим образом.
Насыпают полную комнату перьев, бросают туда царя, а солдаты стоят всю ночь возле него и кричат что есть силы:
– Ша! Царь спит!
Вот так царь спит ночью.
⍒ ⍒ ⍒
Однажды Ротшильд, знаменитый богач Ротшильд пришел в свой банк и заявил служащим:
– С завтрашнего дня мы начинаем работать на час раньше. Я буду приходить в семь, а то, что могу я, сможете и вы. Начинать работу на час раньше.
Служащие промолчали, – у кого столько храбрости, чтобы возразить самому Ротшильду? – только один из них, тихий, неказистый Велвел Шмуль выступил вперед и сказал:
– Господин барон Ротшильд! Кто спорит? Лично вам лучше просыпаться и начинать день на час раньше. Ведь на час раньше, каждым утром, лишь только откроете глаза, сразу же обнаружите, что вы не кто иной, как богатый и известный на весь мир барон Ротшильд.
Велвел Шмуль перевел дух и продолжил:
– А я? Кого обнаружу я на час раньше? Мелкого служащего Велвела Шмуля, у которого крошечная зарплата, расходов больше, чем доходов, а дети разевают рты по утрам, куда надо что-то положить, – так стоит ли, господин Ротшильд, открывать глаза на час раньше?..
И при смехе болит сердце,
а концом радости бывает печаль.
⍒ ⍒ ⍒
Где прочитал это?
Откуда взял?
Кто бы подсказал?
Еда была – картошка в мундирах. Отец усаживал детей у окна, вокруг миски с картошкой, и велел ожидать, пока не проедет телега из пекарни со свежей выпечкой. При виде ее он произносил: «Благословен Ты, Господь, Бог наш, Владыка Вселенной, выращивающий хлеб из земли», и разрешал приступать к еде.
1898 год.
Из еврейского журнала:
«В характере российского еврея есть одна счастливая черта‚ оказывающая ему замечательную поддержку в тяжелые минуты жизни.
Когда постигает какая-либо неприятность, в его уме тут же всплывает представление о более крупной неприятности, которая в данном случае могла бы произойти‚ – и потому он считает себя счастливым».
Примите без доказательств.
Или не принимайте.
2
Умер Кекс.
Тибетский терьер.
Что жизнь прожил на равных правах, в семье нашей.
Родился в Москве. Перелетел с нами через границы. Купался в Красном море и в Средиземном. Уходил с одышкой. С раздутыми боками. Обмирая изнурённым сердцем.
Похоронен в Иерусалиме.
На склоне горы.
Возле могучих сосен.
Предлагали потом разных собак, от пуделя до красавицы колли – не брал в память о нем.
Однолюб, что ли?..
Очеловечиваем мир этот. Всякую его травинку, живность в поле или в лесу, приписывая свои ощущения и привычки.
Голод наш – их ли голод?
Беспокойства – их ли они?
Помышления? Привязанности?
Разве что – страх…
Хроменький котенок тянет калечную лапу – не убежать.
Жалкий. Убогий. С ухом ободранным. Видом затравленным. Даже тень его, казалось, ёжится, стараясь быть неприметной.
Протискивает тельце через решетку для слива дождевой воды. Взглядывает оттуда, пугливый: зрачки огромны. Где он запрячется, когда потучнеет и не пролезет в свое укрытие?..
С годами слух никнет, зрение подводит, остается неизменным запах прелой листвы, душные ароматы мусорного бака, – бедное городское зверье, которых обволакивает мерзость наших отходов.
Иерусалим…
…улица моя.
В квартире объявился геккон, крапчатый, сантиметров двенадцать в длину, бегает – не поймать, даже по потолку и оконному стеклу.
Разлапистый.
Пучеглазый.
Жил по комнатам долгое лето, являясь неожиданно и исчезая в укрытиях. Мог издавать резкие звуки, но в доме вёл себя тихо, не мешал спать и работать. Днем не шевелился, ночью охотился, – только на какую живность, когда по комнатам не найти мухи, комара с пауком, потребных ему на прокорм?
А потом прилетела божия коровка.
Самая обыкновенная.
Сидела на шторе над столом, тихая, маловидная; полетает по комнате и снова усядется под потолком, лапками пошевеливая, – автору на рассмотрение, геккону к поеданию.
День.
Второй.
Еще день.
К ночи тревожился:
– Божия коровка, улети на небо… Сожрет он тебя. Непременно сожрет.
Наутро смотрел – сидит красавица, лапками перебирает.
Принес лестницу, добрался до нее, стряхнул в ладонь и отнес на улицу, в цветы, чтобы поганцу не доставалась.
Рассказал про то внучке.
Вздохнула с облегчением:
– Я бы тоже отнесла…
⍒ ⍒ ⍒
Ранние записи на пожелтевших листках.
Теперешние – на компьютере.
Отчего автор – выучки технической, от самолета с ракетами – всю жизнь сочинял небылицы, в которые трудно поверить?
Детям своим. Внукам. Читателям. Самому себе.
В повести закладывал, в рассказы, но остаются, еще остаются – на листках и в блокнотах, обреченных на выброс.
Это была кошка‚ которая презирала себя до глубин кошачьей души.
А точнее‚ собака‚ не выносившая собственного отражения в зеркале.
Нет‚ это был заяц‚ который от страха желал сделаться мышью‚ чтобы забиться в норку и поглубже.
А если наверняка, шмыгала по полу мышка‚ которая мечтала обратиться в великана, чтобы взглядывать на всех свысока, но выходило у нее частично.
И врачеватель приступил к работе.
– Почему? – вопросил он кошку, собаку, зайца и мышь. – Почему вы не можете ужиться сами с собой?
– А вы почему?..
«Вымысел тем лучше, чем он правдоподобнее», – утверждал Мигель де Сервантес Сааведра, неизменно неоспоримый.
Как одолеть годы без озорства, когда непроявленное изнывает в ожидании вызволения, – ну как? Не подсматривая чужие миражи-откровения. Паучьи мечты. Мушиные сны.
Довольствуясь своими.
Молодым ты уже не проснешься, – так что? Если серо вокруг, тошно и ущербно, нарисуй проём на стене и выведи себя на волю, ибо выявлено с коих пор: «Там, где одна дверь затворилась, отворяется другая».
Постучи, и тебя впустят.
Чудаковатые, откликнитесь! Нас же недостача. Неуёмных. Ребячливых. Божьих скоморохов до дня последнего.
Когда ворот распахнут.
Глаза настежь.
Проверка себя на детство.
Чтобы взобраться на шелковицу, из ребячества не выбывая, пристроиться на хлипком ее суку, ягоду за ягодой поедая, рот измазав синевой в черноту. Прохожие взглянут с опаской на седого дуралея, стороной обойдут, – не вызвать ли скорую от него помощь?..
⍒ ⍒ ⍒
Тощенькая.
Грудка впалая.
Топотливые ножки-палочки.
Отмахивает рукой, с вызовом взглядывая на каждого, – независима, просто жуть. И глаза, вся прелесть в глазах!
Васильковые. Небесно-синие. У будущей разлучницы, что походя станет разбивать сердца.
Переросток, до чего ж ты мила...
А навстречу дедушка с косичкой, давно не молодой, катит коляску. Сандалии на босу ногу. YES – крупно, на маечке, ко всеобщему рассмотрению. Напевает тихонько, убаюкивая младенца.
Beatles, «Strawberry Fields Forever».
Наш человек, сразу видно. Взглянет на девочку, подмигнет заговорщиком: «Живем, как видишь…»
Шестьдесят лет – заманчивый возраст.
И семьдесят, и дальше – поверьте знающему человеку. Створки раскрываются перед тобой, их немало еще, распознай каждую.
Теперь!.. Только теперь узнал, что на Луне есть Море Спокойствия и Море Ясности. Море Нектара и Море Изобилия. Залив Верности и Залив Удачи. Озеро Нежности и Озеро Забвения…
С возрастом понимаешь, сколько же недобрал за век.
Тут бы и продлить жизнь на пару десятилетий, а она не поддается на уговоры. Переходишь в разряд стародавних для иной поросли, что фыркает на век обветшалый, – как подталкивает, подрастая, на выход.
Она взглядывает на тебя, эта поросль, глазами в глаза, будто внимает с почтением, лишь углы губ подрагивают в усмешке. Ее не сдвинуть с выбранного пути, да и кто ты такой, чтобы сдвигать кого бы то ни было?
«– Полно, сеньоры, – молвил Дон Кихот, – новым птицам на старые гнезда не садиться…», – но воплем из отошедших эпох, когда рушилось минувшее и на обломках воздвигалось незнаемое: «Позвольте, умоляю вас, нам, старым людям, передать потомкам то, что переняли мы в детстве».
Истину хотя бы позабытую: «Сядь на место свое, и тебя не заставят вставать…»
История, между тем, скалит зубы.
С ней доживать дни свои, а наследникам быть еще да быть.
Им населять мир – не тебе.
– Простаиваю! – Умоляю-выпрашиваю: – Правнуков подавайте. Правнуков! Чтобы на полу кувыркаться. Сказки на ночь рассказывать…
Стариков тоже надо понять.
Но потомки мои, взрослые уже потомки – им не к спеху. Им бы еще поучиться. Им поработать. А у деда годы уходят. Завтрашний день под вопросом.
И не пожурить внуков – по молодости ершистых – за неразумные, по мнению дедушки, поступки.
Не ублажить себя, утешением сомнительным:
– Молодым ты уже не умрешь…
⍒ ⍒ ⍒
Крутится пластинка на патефоне.
Крутится по сей час.
Отец подпевает Шульману, подпевает Эпельбауму.
«Варничкес», «Алеф-бейс», «Афн припечек»…
Не выбраться из былого.
Ну никак!
От ликов прежних. Видений. Номера сгинувшего телефона – К-3-43-73. Полутьмы коридора, который утягивал к сокрытым таинствам.
В старости у каждого свои загадки, не разрешенные прежде.
Во снах у стариков, недоступные от других.
Век просквозил, подступил другой, и ты прилетаешь во вчерашний день, на тот самый бульвар, к дому о пяти этажах, что не забыл тебя.
– Эй!.. – кричишь в детство, себя призывая, отдаленного, которого не распознать через завалы лет.
– Эй-эй!.. – откликаешься из малолетства, и бежишь, бежишь, бежишь через две ступеньки на третью, легкий, стремительный, – добежать не в силах, ни с парадного хода, ни с черного.
А из окон дома, как из донного батискафа, взглядывают на мир смытые лики – диковинными существами…
Прикинь, автор, на досуге, есть ли желание – родиться заново?
Там же. Таким же. У тех же. С первого вдоха, глотка, голоса матери, утишающей плач, вновь обживая пространства, жизнь испытывая на всхожесть: кому крохами, кому с избытком.
Шагаешь по путям своим – с тем, что проросло в тебе. Раздаешь от младенчества до старости, оправданием пребывания на свете. Чтобы рассчитаться до малой толики, обратно не унести с собой, – кому это удавалось?
Постарел? Несомненно.
Поумнел? Как сказать.
Забывчив? Не то слово.
– Не торопись, – уговариваешь себя, – не надо. Иначе проскочишь поворот, куда стоило бы повернуть.
Поворот? Остался ли хоть один?
– Остался, – уверяешь. – Конечно, остался. Чуточку бы еще беспечности, не обретенной прежде, и хватит.
Работа держит на плаву.
Город за окном, неистощимый на открытия.
И любопытство, непременное любопытство.
Чтобы привиделось под утро, утешением, что ли, – как на произрастании в доме твоем проклюнулся листок по ранней весне. Побежать босиком по холодному еще полу: так и есть, вот он, крохотный поначалу и беззащитный, который хочется уберечь…
⍒ ⍒ ⍒
Побывал в Москве, в очередной свой приезд.
Пришел на могилы родителей, брата, бабушки.
Постоял, поговорил с ними, положил по камушку, – доведется ли еще хоть раз?..
Две жизни достались взамен одной: тамошняя – в Москве, нынешняя – в Иерусалиме.
Не завидуйте, не надо, хотелось бы прожить в едином месте, во все дни. В милосердном – если повезет – времени и пространстве.
Многим ли довелось такое? – ушедших не опросить.
Сорок лет в этом городе.
Сорок четыре для ровного счета.
В окнах – Иерусалим на горах. Улицы обхоженные. Араукария на газоне. Иудино дерево в лепестковом, лиловато-розовом буйстве. Цикламены на подоконнике – клювиками по весне, из которых проклюнется робкое цветение с румяной каемкой понизу.
Первые дожди по осени, смывая пыль жарких месяцев.
Плодов вызревание.
Опавшие апельсины в траве.
Продержаться бы тут. До дней последних.
Старею я. Стареют соседи мои. Продают жилье. Переезжают. Кто – ближе к детям. Кто – в дом престарелых.
– Не покидайте, – прошу. – Не надо.
А они – один за одним.
Улица та же, дома те же, жильцы иные, отношения не обогретые.
– Не уеду отсюда. Никуда. Дом мой, жены моей, – как же его покинуть?..
«…пошли тебе Господь больше лет жизни, чем мне самой, или, лучше, столько же, а то не хотелось бы мне оставлять тебя одного на белом свете. Твоя жена, Тереса Панса».
Четверть века назад приглядели участок на кладбище, приобрели два места. На вершине горы, под небом, где кипарисы в ряд – почетным караулом.
Хотел уйти первым – не довелось.
К сожалению, Тамара уже там, я буду рядом, и, что бы ни говорили, автору это по душе.
3
Покупаю холодильник взамен испорченного.
В магазине стоят рядами, и все разные.
Какой взять – не знаю.
Старый торговец в ожидании:
– Что выбрали?
– А что предложите?
– Вот этот, к примеру, – указывая на самый дорогой.
Как его не понять?..
Спрашиваю:
– У вас дома какой холодильник?
Подводит к другому:
– Этот.
Ладный такой. И по цене – нормальный.
Облегчение явное.
– Вот и мне – этот.
Старый торговец:
– Как платить собираетесь? Сразу или помесячно, на три года?
– Вы уверены, что проживу столько времени?
Взглядывает понимающе:
– Я за себя не уверен.
– Тогда сразу.
⍒ ⍒ ⍒
Вечно приглядывался к людям, которые старше меня.
Будто примерялся загодя, заполняя копилку для подражания.
В Москве – Абель Исаакович, повышенной близорукости и хрупкого телосложения: старел мудро, достойно, доброжелательно, а за плечами годы в особорежимных Карагандинских лагерях.
В Иерусалиме – Илья Захарович: прозорливый до конца дней, что не признавал своего возраста, не желал признавать, хотя в прежней жизни стылая, подневольная Колыма.
И друг мой – Юз, кто называл его Иосиф Абрамович?
Юз – коротко, на взлет, как и сам он, быстрый, неунывный, что на работе, что на отдыхе.
Плохо видел в последние годы.
Очень плохо.
С утра, позавтракав со вкусом, который не пропадал до последнего дня, садился к компьютеру, вглядывался в огромные буквы на экране, книгу писал о жизни.
Стихи сочинял.
Потом распечатывал их на бумаге, хоть и не мог прочитать.
Его слова:
«…так как не ради хлеба насущного, а удовольствия ради играю я этими значками, ловко придуманными Кириллом или Мефодием. Самый маленький, самый серый человечек, пусть и бездарный, наедине с буквами чувствует себя Богом, Творцом, Создателем. И поделом ему… И мне тоже».
Жил один. Дети навещали постоянно. В той самой квартире, где прежде хозяйничала Зина, жена его.
Появлялась помощница, убирала комнаты, готовила еду, – переделав все дела, садилась с Юзом, читала вслух его стихи.
– Ей нравятся, – говорил.
Признание – кому оно помешало?
Пришел к нему.
Глаза горят – не удержать речений:
– Придумал сценарий с русалкой. Которая мечтает танцевать, но как? Ног нет у нее, понимаете? Нет ног… Только не перебивайте!
Я не перебиваю.
– Выглядывает из воды, завидует девушкам, которые отплясывают на берегу, завидует юношам, и вот… Из-за невероятного искушения. Ноги! Ноги у моей русалки!..
Далее – самое желанное.
На финал.
– И тогда я… Выхожу из своего портрета, вот из этого, молодой, неотразимый, и мы с ней танцуем. Танго, конечно. Непременное – танго…
Автор не завистлив, что не раз выручало по жизни, – тут даже захлебнулся.
С русалкой…
Гибкой такой и струящейся…
Танго на морском берегу, непременное танго…
И никого вокруг…
Никого!
Есть от чего захлебнуться.
А лет было Юзу – девяносто девять.
И рассветы уже запаздывали.
Поспешали к нему закаты.
Не хотел забывать ничего. Ничего и никого. Прожитое того стоило.
– Почувствовал вдруг безразличие. Даже испугался... Через час прошло.
Готовились к его столетию – где отмечать, кого приглашать, какими блюдами потчевать: трех месяцев не хватило.
Войти бы теперь в ту самую квартиру, а у него всё готово, как прежде.
Водочка на столе, селедка, огурцы-помидоры. В кастрюле разварная картошка.
Сядем вдвоем.
Выпьем, поедим, побеседуем.
Косичка не поредеет за годы расставания. Живость в глазах за толстенными линзами. Живость в разговоре.
– Мне всё интересно, – скажет. – Потому и живу.
Мне тоже интересно.
На прощание вновь попросит:
– Давайте чаще встречаться. Годы поджимают.
⍒ ⍒ ⍒
«Декабрист» в горшке отцвел положенные ему дни в январе и затих на год, как принято у этого растения. Но взыграли вдруг соки, и в апреле выдал на погляденье чудо-цветы малиновой окраски, словно так и подобает порядочному «декабристу».
Он у меня давний, в несчитанных летах, потому, может, и учудил на исходе дней, – как это знакомо автору.
Сказал друзьям своим.
Лет десять назад сказал:
– Хватит уже. Про всё написал и про всех. Чтобы перевернули последнюю страницу и углядели: «Прощайте, вы остаетесь!»
Леонид Ильич пощурил глаз:
– Не рано ли собрался?..
Инга Ильинична возмутилась.
Помню даже, где это было.
Любимый мой Гоголевский, он же Пречистенский бульвар, возле входа в метро.
Прикинул в самолете.
По пути в Иерусалим:
– И правда, не рано ли?..
Мы не рождаемся в пустоте.
Не начинаем шаги на порожнем месте.
За нас постарались исстари, обустроив, порушив, навязав вороха примет и обычаев, которые спеленают до последнего часа.
Даже в смерть не отправляемся одиночкой.
Уводим за собой тех, кого знали, любили, привечали, – не льем ли мы слезы на похоронах, скорбя более о себе, нежели об ушедших, прикоснувшись на миг к неотвратимому?
Пересчитывая утрату за утратой, к неоплаканным не поспевая.
Нет зелья от этого…
Позвонили – и с первой фразы: умер знакомый твой, с которым говорено о многом.
Не расслышал, попросил повторить.
Снова не расслышал, проговорили с расстановкой.
Только потом догадался: не слух подводит, не плохонький телефон, – ты не желал знать об этом, ты противился очередной утрате, когда пустеет вокруг, пустеет в тебе.
Уходим, завершив свое.
Соболезнуем в веках.
А птицы…
Птицы неугомонные…
Заносят на балкон семена, оставляя в горшках с землей, и ждешь терпеливо, с интересом, поливая и удобряя, что же прорастет тебе на удивление, пойдет в рост и цвет.
Неужто и мы, оброненные по случаю?
Чтобы проклюнуться диковинным ростком, вдумчиво встретить день, проводить сумерки в покое и просветлении, проявляя признательность за редкие мгновения.
Ночью, во сне, синева неоглядная, взлет легкости непостижимой, – но страх высоты, земной такой, подленький, и ты снова на постели, распластавшись, в сокрушении о несбывшемся…
Жизнь наша – в захламленности обыкновений.
Не прорваться в ее глубины.
В Нью-Йорке вручили доллар, попросили передать нищему на улице.
– Кому из них?
– Да хоть кому.
Подивился, но обещал выполнить.
Вернулся в Иерусалим, положил доллар в протянутую руку, выяснил, наконец, еврейское правило: «Небеса защитят того, кто отправляется по благому поводу».
Улетал в Австралию – долгие часы полета.
Сын дал деньги, чтобы в Сиднее зашел в синагогу, опустил в кружку для пожертвований, и далекий путь обрел смысл. Прилететь на место‚ найти дом молитвы‚ выполнить поручение.
Путника‚ отправленного с благой целью‚ Всевышний оберегает в пути‚ а потому взлетел с миром и приземлился с миром.
С пересадкой в Бангкоке.
⍒ ⍒ ⍒
Как тебе, сочинитель, было в евреях?
Что скажешь на это?
Прапрадед – век восемнадцатый – звали его Мордехай.
Прадед – Моше.
Дед – Фишл.
Отец – Шломо.
Не религиозен, отнюдь, но Бог для тебя с большой буквы, Авраам для тебя не Абрам, Моше – не Моисей, Шмуэль – не Самуил Яковлевич из давнего коммунального обитания.
Когда Билам решил нас проклясть…
…тот самый Билам-Валаам, у которого заговорила ослица…
…Бог не позволил ему.
Вместо проклятий Билам произнес благословение, и в нем такие слова о евреях:
С вершины скал вижу я его,
с холмов смотрю на него:
вот, народ этот живет отдельно
и между народами не числится…
Хотим мы того или не хотим.
Хотят того или не хотят наши соседи.
Отдельность наша – не отстраненность.
Не безучастность с отчужденностью.
Если Бог держит нас на земле три с половиной тысячи лет, станет держать и дальше, лишь бы не подвели Его.
Лишь бы не подвели себя.
4
Обнаружил в завале бумаг давний плакат по технике безопасности, к остережению молотобойца: «Назад оглянись – потом размахнись!»
Мыслящему – поразмыслить, а наш рассказ к завершению.
Ночью.
Под ветрами.
Комнаты отдают жар свой.
Рань в городе. Прохлада на балконе.
Кофе в чашке. Роса на столе. Голубь на подлете. Ладони к небу. Шоссе пошумливает вдалеке – шелестом прибоя.
Грядущее начинается загодя. Чепушинкой, быть может, пометой на бытие, откровением, которое запаздывает.
Мало ли что проклюнется через миг, на голову обвалится, оскалом обернется, – живем пока что, теперь, сейчас, приучая себя к неспешности.
День впереди долог и неизбежен, пламеносный, неразгаданный – внешней обнаженностью явлений, которые можно разглядеть, даже потрогать: почка приоткроется, листок проклюнется, ветвь отяжелеет от хурмы и граната.
Как перенести на бумагу малую толику этой открытости, бережно прикасаясь к строке, чтобы не напортить, вверяясь слову, которое не подведет? Вглядываясь с балкона, как пробуждается дом твой, улица твоя, город.
Вертолет кружит в поднебесье.
Детские голоса на газоне: играют вдумчиво, не первый день. Пойти бы к ним, напроситься – другие у взрослых забавы. В военном, несытом детстве играли мы в своих и немцев, – станут ли эти, подрастая, раскладывать мир на наших и не наших?
– Держи дыхание, сочинитель. Не сбивай на кругу.
– А в книге?
– В книге – тем более. От обложки к обложке.
– Думаешь, он конечный, мой круг?
– Конечный, сочинитель, конечный.
Водил гостей по Старому городу, показывал и рассказывал на жаре долгие полуденные часы. Женщина – живая, всем интересующаяся – приустала, должно быть, вида не подавая, потом лишь призналась:
– Он шагает и шагает, шагает и шагает, а я всё думаю: когда? Когда остановится, чтобы передохнуть?..
Хожу вечерами по привычным маршрутам. Разговариваю с самим собой, попутчиком. С теми, которых уже нет. Споря. Примиряясь. На себя пеняя, иного на старости.
Затихаю надолго.
Окликаю примолкшего:
– Ау! Где ты?
Отвечаю, как выныриваю:
– Тут я… Тут.
Раскрыться – даже наедине – непростое занятие.
– Хочешь ли ты сказать, друг сочинитель, что одиночество пошло на благо? Прими тогда и горестную его причину.
Себе и отвечаешь:
– Это не благо, а результат, никак не желаемый.
Одинокость прижилась, не отпуская, и навязывает то, к чему привыкаешь. (Лишь когда замечаешь старческую пару, дружно, рука об руку, шествующую навстречу, ощущаешь, какова плата за это.)
Мои сыновья женились на израильтянках.
Внуки не знают русского языка. Книги мои не прочитают, в мой мир не войдут, правнуки не войдут тоже. Разве что через переводчика. Но это буду не я.
Мы платим, мы за всё платим: что же приобретаем взамен?
Я приобрел эту землю.
Солнце, что бушует на закате.
Место на лобастой горе возле Тамары, где нам лежать до трубных звуков конца дней. А будущая моя судьба, судьба сочинителя – нет, она не беспокоит.
Другим уже не быть, да и не надо.
Каждому – его разбег. Его высота.
Ты прожил дни.
Свои – не чужие.
Нет тебе доступа в предстоящее, словно нечего там делать.
Сказать, пока голос подчиняется разуму:
– Жизнь – настолько занимательна, что заново не желаю. Чтобы не растерять прежний восторг.
Уйдем мы – уйдут наши читатели. Книги поживут еще, корешками на библиотечной полке, до того, надеюсь, отдаленного момента, когда их отправят на вторичную переработку.
Достойно уйти в макулатуру – не всякий способен.
Это нормально, потому что естественно.
⍒ ⍒ ⍒
– Мы не заплутали?
Слово-то какое! – десятка иных стоит.
Заплутали, еще как заплутали, и будем плутать в препирательствах с собой и с другими.
Доверься сомнениям, сочинитель, не прогадаешь, на шажок, может, продвинешься к пониманию. Это право твое – терпеть неудачи, ошибаться раз за разом, торжествовать и снова ошибаться, – не жалуйся, назад пути нет, нет пути назад.
Спросил журналист: «Каково ваше кредо?»
Кредо – надо же.
Каково оно?..
В разгар спора: ехать – не ехать, проговорил престарелый мужчина:
– Перееду – вспоминать не буду. Всё прежнее отрину. Где, с кем, когда…
– Мне жалко тебя, – возразил другой, не менее престарелый. – Ты заворожен будущим, от которого остались нам крохи.
– Что же делать?
– Возвращаться к себе на новом месте. Если‚ конечно‚ успеем…
Мы не были знакомы с ним.
Он жил в Ленинграде, я в Москве.
Прочитал его книгу.
Он, быть может, прочитал мою.
У него был обыск.
У меня был обыск.
Его книгу стихов пустили под нож, исключили из Союза писателей.
Меня удалили из титров во всех фильмах, выгнали из Объединения драматургов «за неуплаты взносов», хотя взносы были на полгода вперед.
Друзья его «отшатнулись в испуге», перестали звонить-навещать.
Друзья мои оставались друзьями: приходили, при нужде помогали, только звонить не могли – телефон был отключен.
Он уезжал, не желая того.
Слова его: «слезы, прощание, самолет улетает на чужбину».
Нас не выпускали четыре года.
Слова мои: «Никто за нас не станет жить. Никто за нас не пройдет этот путь. Или мы, или – дети наши».
Прочитал в его книге: «Никто не хотел уезжать. Никто не хотел умирать».
Ему уже не прочитать у меня: «Получить подарок – не главное. Главное не проглядеть: вот он, рядом‚ протяни руку и возьми».
Он жил и умер в Тюбинге, Германия.
Я живу и умру в Иерусалиме.
Скажу вослед за своим героем: как скоро они проходят, наши годы, и как много можно успеть.
⍒ ⍒ ⍒
«Жить нужно так, чтобы смерть для нас была несправедливостью».
Мигель де Унамуно из Саламанки. Баск. Философ. Писатель.
Как они извечны!
Слова. События. Вздохи.
Долина Арава, к югу от Мертвого моря.
Путь из Эйлата на север.
Одинокий столб на километры вокруг, издавна назначенный водителю за рулем.
Сказал у его могилы, не догадываясь о повторе:
– Смерть – она несправедлива. Но он был удачлив на взлете. Погиб счастливым – всякому бы так.
Запомните и нас в лучшие наши минуты.
Задорными и удачливыми.
«– Ах! – со слезами воскликнул Санчо. – Не умирайте, государь мой… Живите много-много лет, потому величайшее безумие со стороны человека – взять да ни с того ни с сего и помереть, когда никто тебя не убивал и никто не сживал со свету, кроме разве одной тоски…» Мигель де Сервантес Сааведра.
«Писано в Мадриде, в последний день октября тысяча шестьсот пятнадцатого года».
Он является по первому зову.
Сильный.
Ловкий.
Улыбчивый и незаменимый.
Лезет на крышу. Чинит, подправляет, заменяет.
Не дешево обходится автору, – да и где они, дешевые? Кому доставались?
Крыша крутая.
Ему под семьдесят.
Моти – зовут его.
Мордехай.
Мы приятели.
– Не старей, – прошу. – Только не старей. Мы нам еще нужны.
Просит меня.
Пребывание на земле – не худший способ времяпрепровождения, тем более, что другие варианты пока недоступны.
Так что живем дальше.
Иерусалим, 2017-2021.