Об авторе Проза
ЗОНА ОТДЫХА

ОТСТУПЛЕНИЕ НЕ ПРЕСТУПЛЕНИЕ

Да простят автора миллионы российских мучеников!

Простят страдальцы всяких времен, именитые и безымянные!

Простят души загубленные, тела искалеченные, мысли замордованные!

Простят певцы каторжной, тюремной и ссыльной жизни!

С неким сомнением в поставленной задаче приступал автор к документальному описанию данного предмета. Дилетант по срокам, дилетант по ощущениям, кого удивит кратким своим изложением, сможет ли добавить хоть малую кроху к завалам фактов из российской лагерной жизни?

15 дней – разве это срок?

15 дней – это отдых.

А место это – разве не пансионат?

Пансионат "Березка" с обыском при входе.

Тут всё невсерьез, всё ненадолго. Будто свезли людей на огороженное место, избавили от забот о ночлеге, пропитании и развлечении: отдыхайте, мужики, вы это заслужили.

Только отчего стонет-задыхается по ночам переполненный барак?

Только зачем повадилась сюда что ни день "скорая помощь"?

Кто это валяется на голых досках, в жаре, тесноте и духоте, грязный, потный, рваный и простуженный? Кто так яростно чешет немытую голову, дерет ногтями зудящее тело? Курить нельзя. Книги нельзя. Еду из дома нельзя. Переписку тоже нельзя. Бани нет – есть карцер. Воздуха нет – есть право на наручники и связывание. Сна тоже нет: по семь человек на наре и шестеро на полу. Кашель. Хрип. Сморкание. Порча воздуха. 35 человек на 20 квадратных метрах! Жара. Холод. Сырость. Насекомые. Грязные ноги торчат рядами, вонючие носки, несвежее белье, немытые тела. Кто это? Крепостной Демидова? Нет. Раб Салтычихи? Тоже нет. Сатин с Бароном? Нет, нет и нет!

Так кто же?!

Строитель коммунизма, вот кто.

Строитель вчерашний и строитель завтрашний.

Который на краткое время вырван из общей колонны и брошен на нару, в грязь, смрад и духоту. Чтобы через пятнадцать суток возвратиться назад, в общие ряды, и с новым запасом энергии бодро замаршировать к сияющим вершинам.

В этом уникальность подобного заведения. В этом – его глубокий смысл. Напоминание. Предупреждение. Охват камерой максимального количества граждан. Возможность вмешательства не в чрезвычайных обстоятельствах, а по мелкому поводу. Чтобы каждый знал, что живет в миллиметре от камеры. Чтобы чувствовал, что где-то там, на запасном пути, всё стоит наготове, в любой момент способное развернуться в боевой порядок. Чтобы не переоценивал свои права. Не задирал нос. Не возомнил о себе. Чтобы всегда был наготове.

Раньше сядем – раньше выйдем.

А как это просто! Проще не придумаешь. Два свидетеля, суд-пятиминутка – так и выскакивают из зала заседаний, один за другим: 15 суток, 15 суток, 15 суток... Без лишнего разбирательства и волокиты, без заседателей, защитников и права обжалования. Кому нужны формальности при таком пустяковом сроке? Приученные к суровым приговорам на многие годы, мы снисходительно ухмыляемся на ничтожные сутки, шутим и иронизируем, веселимся и развлекаемся.

Ха-ха-ха... Загремел, голубчик!

Хи-хи-хи... Поволокли родимого!

Хе-хе-хе... Привет от старых штиблет!

Старикам – хуже всего. Старикам и одной ночи достаточно в душной камере. Это к ним повадилась шастать "скорая помощь".

Среднему возрасту тоже не сладко. Это они не прокашляются потом месяцами, надрывая простуженные, загаженные, закопченные лёгкие.

Молодым проще. Молодые перенесут что хочешь. Если, конечно, не появятся осложнения на сердце, на легких, на суставах.

И никто не понимает, что же происходит. Ни один из них! Для чего это кратковременное окунание в дерьмо? Мгновенное превращение строителя коммунизма в пятнадцатисуточное быдло?

Есть в этом заключении глубокое противоречие. Мелкого срока и невыносимых условий. Несерьезности ареста и реальности унижений. Ничтожности преступления и злобной абсурдности наказания.

Окунают человека в зловонную жижу и хотят, чтобы он исправился. Оплевывают его и подавляют, и хотят, чтобы он образумился.

А в ответ только злость. Ненависть. Истерия. В лучшем случае – равнодушное отупение. Привыкание к мерзости и насилию.

Рабство не породит человечности.

Вонь не прибавит благородства.

Грязь не добавит чистоты.


Курить в камере нельзя. Запрещено правилами. Курить нельзя, но все курят. Проносят тайком сигареты, дымят с оглядкой на нарах. В запертом помещении выкуривают к утру пачек десять-пятнадцать. Копоть летает в воздухе. Пепел сыпется отовсюду. Дым забивает легкие. Если бы разрешали курить, ходили бы в туалет, дымили там. Но – запрещено. Почему? Потому.

На работу вывозят по утрам. Работа – она бывает разная. Убрать двор заводской, очистить подвалы, повесить портреты вождей перед праздником, флаги, лозунги, плакаты. Лучше всего – плодоовощная база. Там яблоки, апельсины с бананами. Там организуют обеды почище домашних. И милиция ест вместе со всеми, из ворованных продуктов. И фрукты уносит в портфелях и в оттопыренных карманах. Милиция – они тоже люди. А работа? Работа, естественно, не работается. Кто это будет ишачить забесплатно да еще под конвоем? Вот и возят их автобусами туда-сюда, туда-сюда, создают общую видимость, а вечером вся камера радостно ржет над заметкой в "Московской правде", что плодоовощная база Свердловского района – их родная база! – из сорока пяти вагонов с фруктами разгрузила только два. "Заплатите хоть на бутылку, мы вам всё разгрузим!" А платить не положено. Почему? Потому. Пусть лучше фрукты сгниют. Пусть всё сгниет.

В бараке сидят все вместе. Бок о бок. Нос к носу. Здоровые и больные. Один был туберкулезный: он не скрывал этого. Да и как скроешь кашель, мокроту, долгие приступы по ночам? Другой был припадочный, с белой горячкой. Его скрутили и увезли, когда стал буянить и душить соседа по наре. Третий был эпилептик. Бился на грязном полу между ног, стучал головой о крашеные доски, мычал онемелым ртом. Четвертый с язвой: корчился на наре после всякой барачной еды. Пятый просыпался к утру с опухшим лицом, как вздутое бледное тесто, с заплывшими полностью глазами. Это он мочился под себя, мочил заодно соседей, потом ходил на работу, на мороз, в мокрых штанах без трусов. Влажные трусы стыдливо запихивал в ячейку, под полотенца. Но зато была в бараке медсестра, был медпункт с лекарствами просроченного действия. Давала всем одно и то же, от разных болезней. Знала, видно, что пользы нет от этих лекарств, так какая разница, что принимать? Если серьезная болезнь – отвозили в больницу, подлечивали и везли назад, досиживать срок. Потому многие и терпели боль, температуру, озноб, чтобы не увеличивать и без того бессмысленное наказание.

У старого армянина был геморрой, кровь хлынула струей, когда потаскал с непривычки тяжелые ящики. Увезли на "скорой помощи" в больницу, но он отпросился назад, дал им подписку, что сознает возможные последствия, вечером воротился в камеру. Лежал на наре, маленький, старый, седой: крепился – не стонал. А где же милосердие, граждане товарищи? Милосердие где?! "Если ты болен, – сказал сержант, – вызовем "скорую". Не возьмут в больницу – накажем".

Два дня нашего срока пришлись на праздник. Праздник октябрьского ноября. Раньше, говорят, отпускали под такой случай. Отпускали по домам весь барак. Теперь не отпускают. Теперь в эти дни и на работу не возят. Пришел начальник, поздравил с порога, сказал весело: "Желаю вам больше не попадаться". Ему заорали хором: "И вам того же!" 35 человек безвылазно сидели в камере три ночи и два полных дня. Сидели – мечтали поначалу, что покормят хорошо на праздник. Строили планы. Спорили. Опытные люди уверяли, что по торжественным дням в тюрьме выдают белую булочку за три копейки. Разочарование было всеобщее. Еда оказалась та же самая. Только на завтрак выдали лапшу, комом слипшуюся, первый раз за всё время. Так и осталось неясным, к празднику эта лапша, или так, обыденно.

35 человек сидели взаперти на 20 квадратных метрах. Курили поначалу припрятанные сигареты. Потом выковыривали из-под нар чинарики. Потом терли сухой березовый лист, сворачивали из газеты цигарки. Смрад стоял в камере. Удушье. Кашель и хрип. Раздражение по любому случаю и ссоры. В конце первого дня на полчаса включили радио. Передавали вальсы. Серёга-токарь подхватил "даму" и поплыл в танце между нарами. Но никто уже не смеялся. Отупели от духоты. Одеревенели от лежания. Днем вывели всех на прогулку. На двадцать минут. Мы-то думали: для нашей для пользы. Оказалось: для обыска. В пустой камере сделали быстрый шмон. Под утро из барака увезли в больницу старика. Без сознания. Без признаков жизни. Не плачь, козявка, только сок выжму...

Зачем всё это? Ну, зачем?!


А отгадка рядом.

Отгадка не в бараке, отгадка не в камере.

Она за оградой.

На шоссе.

На трафарете со стрелкой – "Зона отдыха Тимирязевского района".

"Зона отдыха".

ЗОН А...

Распахнём поскорее уши, замрем и прислушаемся: слово это тоненько позванивает на студеном ветру незримой колючей проволокой – ЗОННННА...

Положим на язык, помнем осторожно губами, ощутим и распробуем: слово это отдаёт металлическим привкусом безнадежности, безысходности, тоски и запрета, воем покорного отчаяния – ЗОООООНА...

Пометим его на бумаге и приглядимся к начертанию: слово это короткое, жесткое, безжалостное, как "Стой!", "Ложись!", "Огонь!" – ЗОНА!..

Задумаемся на мгновение, пороемся в прошлом: слово это – костью поперек глотки – в печальной памяти дедов, отцов, в нашей незамутненной пока памяти.

Зона – это огороженное пространство, где под охраной содержатся заключенные. Всё, что вне зоны, это воля, свобода, жизнь. Всё, что внутри, неволя, несвобода, тюрьма – ЗОНА.

Так почему же тогда "Зона отдыха"? Откуда название сие? Отчего это полянки и лужайки, перелески и ручейки, прибежища нимф и фавнов, русалок и сатиров назвали чудовищным словом "ЗОНА"? И назвали-то недавно, не в стародавние времена, а теперь, сегодня, когда и проволока-то еще не вся проржавела, и бараки не сгнили, и вышки не порушились от тех, несчетных ЗОН архипелага. Кто же его придумал, название это, утвердил и узаконил, пустил сотнями трафаретов по нашей жизни? Не иначе, отставной вертухай, жизнь свою отдавший ЗОНЕ, на склоне лет переброшенный с лагерной службы на службу отдыха. Как говорится, для укрепления аппарата. Кто же мог еще додуматься до такого: "Зона отдыха"?

Так где же нам тогда расслабляться и дурачиться, разрешать себе всякие вольности и поблажки, отстегивать пуговки и распускать ремни? Зона отдыха – место организованного отдыха. С ответственными за выезд, с дежурными по развлечениям, с дневальными по веселью. Всё по инструкции, команде, указанию. Так оно задумано. Так оно, естественно, не получается. Но в зерне, в зародыше, в семени – ЗОНА.

Казалось бы, дело простое, как ни назови, дело пустое, дело никчемное. Ан нет!

Смысл в этом деле глубокий. Смысл, который хорошо бы понять. Раскумекать. ЗОНА ОТДЫХА...

Во-первых, чтобы слово жило поблизости. Не ржавело, не черствело, не затерялось в словарях, а было тут, на виду, под рукой, в вечном напоминании – ЗОНА. И если стыдливо оно нынче в своей обнаженной неприкрытости, несвоевременно и обидчиво кой-кому, то в сочетании с приятным, незапятнанным словом ОТДЫХ оно, вроде, и благопристойно, и похвально, и на всеобщем обозрении.

Во-вторых, чтобы делало оно, это слово, свое дело, не ленилось, не подергивалось жирком, а было упругое, пружинистое, вечно готовое к зову, кличу, медной трубе, что призовет его однажды на привычную, незабываемую, снящуюся ночами сладостную службу.

В третьих, чтобы появилась у нас привычка к этому слову, чтобы притерлось оно неприметно, чтобы не обращали на него настороженное внимание: слово как слово. Зона отдыха – что особенного? А там, глядишь, выскочит еще одно сочетание: зона работы. Это еще что такое? А ничего такого. Зона отдыха – место, где отдыхаем. Зона работы – место, где работаем. И тоже приживется, притрется, освоится.

А там, глядишь: зона семьи. Место, где мы живем с семьей.

А там – зона кино, театра и концертного зала.

Зона родильного дома.

Зона яслей и детского сада.

Школьная зона, магазинная, транспортная.

Зона кладбища...

Не успел оглянуться – кругом зоны. И ничего, вроде, не случилось. Живешь без изменений, как встарь, но только в сплошной зоне. Везде дневальные, кругом квартальные, караульные, впускающие, выпускающие и разводящие.

И всё по инструкции: что можно, что нужно, чего нельзя.

Так для чего же тогда всё это?

Для чего это всё?

А вот для того для самого.


Друг мой!

Мой ласковый, задушевный друг!

Вот и конец твоему сроку.

Сроку твоему – конец.

Это праздник, друг мой. Для тебя это праздник.

Не сел бы – не вышел. Не вышел – не порадовался.

Вот тебе и польза от барака.

Первая тебе польза.

И бородавка телу прибавка.

Друг мой!

Мой надежный, испытанный друг!

Что же ты колеблешься на прощанье?

Что оглядываешь на пороге вонючую камеру, кособокий барак, березки за обрешеченными окнами, ржавую колючую проволоку рядами, слепые бельма прожекторов?

Поблагодарим же это заведение за редкую возможность, что оно нам предоставило.

Как бы мы без него увидели друг друга?

Как бы услышали?

Где пересеклись путями?

Мы в купе. Мы в такси. Мы – самолетами. Мы – квартирами. Мы – отдельными номерами в гостиницах. Даже на транспорте: одни едут раньше, другие позже. И страх наш перед камерой – это страх перед незнакомцем, перед чужаком, перед заключенным – перед самим собой.

И понял ты: это не страшно.

И догадался: это необходимо.

Не сядешь – не поймёшь. Не выйдешь – не оценишь.

Вот тебе и польза от барака.

Ещё одна польза.

Пока баба с печи летит, семьдесят семь дум передумает.

Друг мой!

Мой суровый, непоколебимый друг!

Вот ты выходишь из камеры.

Вот тебя на прощание бьют ногой под зад.

Есть примета такая. Обычай. Правило. Чтобы назад не возвращаться.

Поколения бьют под зад друг друга.

И поколения возвращаются обратно, на те же нары.

Чудеса в решете: дыр много, а вылезть некуда.

Но это потом. Это всё потом.

А теперь ты выходишь за глухие ворота. С кашлем на долгие недели. Без пяти килограммов веса.

Ты выходишь за ворота и вдыхаешь вольный воздух.

Воздух – не вонь удушливую.

В город, мой друг, в город!

Дай руку – мы попутчики!

Если тебе есть за что бороться – в город, мой друг, в город!

Если тебе есть за что страдать – в город, мой друг, в город!

Если тебе есть за что проклинать и ненавидеть, любить и благословлять, умирать и возрождаться – в город, мой друг, в город!

Мы промчимся с тобой по шоссе, мы оставим позади грязь и вонь, мерзость и страх, ворвемся победителями в городскую черту!

Это день наш.

И час наш.

И жизнь наша.

Другой жизни не будет.

А по косогору, вдоль дороги, понурившись, бредут мужички, мятые, патлатые, грязные, подконвойные. Мужички несут флаги, кумач, транспаранты. Это их работа подневольная. Снимать украшения после праздника.

Праздник кончился, не начавшись.

Не окончившись, начинаются будни.

А наутро...

А наутро мы выйдем, как обычно, на прогулку. Вместе с собакой. По ее неотложным делам.

Слева будет стоять черная "Волга", справа – милицейская.

– Это не за нами? – взглядом спросит собака.

– Трудно сказать, – ответим мы. – На всякий случай, поспеши.

И она торопливо поднимет лапу у первого же столба.


Небылица восьмая и последняя

Это ещё что, мужики! Это всё ништо. Чего вы не знаете, то мы позабыли. Чего вы хотите, то мы расхотели. Куда вы идете, там мы уже были. Только что оттуда. Не стоило и ходить. Мало ли можно чего, да не для чего.

Вот бегу я как-то мимо блинной, гляжу за стекло: все там. И Серёга, и Колюня, и Иван. Сидят – балдеют, одного меня нехватка. И мужик с ними: не узнаю кто. Вроде, видались когда-то, а где – не помню.

Увидал меня – руки раскинул:

– Володя! – запел. – Друг! Не признал?..

– Мать,– говорю,– мачеха! Никак, Васёк? Чего с тобой сталось?

А он:

– Чаво, чаво – ничаво... Счастье пучит, беда крючит. Горе, Володя, одного рака красит.

Гляжу на него – плачу. Тощий, бугристый, корявый, спина горбатая, пальцы скрюченные, шея кривая, мослы везде наросли, наростами на березе: жуть одна! И морщины по лицу, как на доске стиральной.

– Эх, – говорю, – и потерло тебя, Васёк.

А он:

– Это от сырости, Володя. Полный срок отсидел в сырости. На болоте жил, на болоте вкалывал. Садись давай, выпей на мои.

Гляжу – стол у них богатый. Водки навалом, блины у каждого, селедочка: червонца на два потянет, на три.

– Разбогател? – говорю.

А он:

– Разбогател, Володя. Не поверишь: разбогател от сырости.

– Как так?

– А так. Скелет, Володя, пропиваю. Свой собственный.

– Ври давай!

А ребята:

– Точно, Володя. Всё, как есть!

Посадил он меня, стакан налил:

– Ребяты! Володя! Коля! Серёга! Иван! Вот она, моя удача! Вот он, мой фарт! Счастье привалило! Туз козырный! Чуете?

Я по первой выпил, блинком закусил:

– Чую, Васёк. Теперь чую.

– Володя! И я чую! И я! Воротился из лагеря, иду к Кланьке: чего, думаю, делать буду? Как жить дальше? Потемки, Володя! Тут подходит ко мне хрен в очках, за рукав дергает: можно вас на минуточку? Чего, говорю, тебе?

А он:

– Вы, гражданин, не удивляйтесь, но поглядел я на вас и вижу, что представляете особый интерес для науки. Ах, – говорит, – какое строение! Ах, – говорит, – какие искривления! Ах, какие наросты! Ах, – говорит, – ах!

– Короче, – говорю, – чего хошь?

– Желаю, – говорит, – купить ваш скелет. Для всяких научных исследований.

– Иди, – говорю, – гуляй, милый. А то я тебя этим скелетом да промеж глаз!

– Я серьезно, – говорит. – Кроме шуток.

Вижу – не врет. И водкой от него не тянет. И не психушный.

– Да он, – говорю, – самому пока нужен.

– Мы не торопимся. Живите себе на здоровье. А после смерти он наш.

– Сколько? – говорю.

Улыбается:

– Довольны будете.

– Тогда ладно. Я согласен. Только условие одно.

– Какое такое условие?

– Чтобы мой скелет в школу не ставили. А то знаю я, как эти шнырики над скелетами безобразничают.

– Вы что! – говорит. – Какая школа? Вы в академии наук стоять будете.

– Это, – говорю, – другой коленкор. На академию я согласен.

Повел он меня в академию, бумагу дали подписать, деньги выдали. Половину теперь, вторую, говорят, в обмен на скелет.

– Кому же она, – говорю, – достанется? Кланьке, что ли?

– Если Кланька – это ваша супруга, то Кланьке.

А я им:

– Не согласен. Не согласен, и всё! Хоть за день до смерти, а отдайте.

– За день, – говорят, – не успеть. Бухгалтерия не справится. Да и за день ясно еще не будет, помрете вы или нет.

– Ну, за час, – говорю. – За час всё ясно.

– За час попробуем. Хоть и не положено за час, но в виде исключения.

– Ладно,– говорю, – приду к вам за час. Ждите. Деньги готовьте. Трудно, – говорю, – мне будет за час всё пропить, ну да управлюсь, не впервой.

И к нам:

– Гуляй, ребяты!

Мы пьем, Полуторка вслух думает:

– Вот незадача, ребяты... Прихожу я к ним за час до смерти, выдают мне деньги, вторую половину, а магазины закрыты. Может, обед у них, может, конец работы. Как тогда?

– Не боись, – говорит Серёга. – Потянешь до открытия.

– Мы, – говорит Колюня, – сбегаем. Мы принесем.

– За час, – говорит Иван, – управимся. Впятером да не управиться?

– На худой конец, – говорю, – мы за тебя, Васёк, допьем. Как говорится, за ваше здоровье. Ты нам только деньги передай.

– Спасибо, – говорит, – ребяты!.. – А на глазах слезы: – Володя! Колюня! Серёга! Иван! В болоте сидел – вас поминал. Одних только вас... Да еще Верку-кладовщицу. Да батяню с маманей. Помирать мне скоро, ребяты... Ой, скоро... В академии уж ждут. Ты, говорят, не тяни с этим делом, у нас наука стоит.

– Эй, – говорю, – глазами-то не мокрей. Выпей давай.

А он опять:

– Ребяты! Вы меня не забывайте! Вы, ребяты, навещать заходите! Хоть когда...

– Куда ж мы пойдём, Васёк?

– А в академию. В нее. Спросите Снегирёва, вам покажут.

– Зайдем, Васёк, чего не зайти? С получки прямо к тебе.

А он:

– Ребяты! Золотые! Может, хотите чаво? Блинков возьму, пельмешек, красного.

– На хрен, – говорим, – твои блинки. Белого давай.

– Ребяты! Хоть залейся! Удача у меня! Туз козырный! Халтура подвалила! Первый раз на старости лет! Можете вы такое понять?

Мы хором:

– Можем, Васёк. Можем понять. Ой, как можем!

– Ребяты! У меня всю жизнь халтуры не было! У меня железо одно в цехе: не продашь. Что ни месяц: получка да аванс, аванс да получка. Тяни лямку, пока не вскопали ямку. Чуете?

– Чуем, Васёк! На своей чуем на шкуре.

– Ребяты! И вдруг! Подходит ко мне хрен очковый: есть, говорит, интерес для науки... Надо жа! Всю жизнь ко мне без интересу, а под конец – интерес! И у кого? У самой академии. В гору пошёл Васёк, в большие люди! Эти – которые начальство – в земле сгниют, в печи сгорят, косточки не останется, а я, может, тыщу лет в академии стоять буду. В углу. За стеклом. И табличка, тоё-моё: "Снегирёв Василий Павлович. Расточник шестого разряда"…

Серёга говорит:

– Вот бы тебе еще станок туда. Чтобы ты, вроде как, работал.

Колюня говорит:

– И бутылку на суппорт.

Иван:

– И колбаски с огурчиком.

А я:

– И нас туда же.

У Полуторки глаза заблестели. Расквасился, рассопливился, размечтался... Самые его мечты – с выпивки.

– Ребяты! Володя! Колюня! Иван! Вот ба, ребяты, всем нам туда! Вот ба гуртом! Мы ба, ребяты, век не расставались, всё рядом были. Я стою, Володя стоит, Серёга с Колюней, Иван... А то ведь перехоронят кого где: хрен потом найдёшь. Хрен, ребяты...

Серёга говорит:

– За такие за деньги... Я не против.

Колюня говорит:

– А кто против? Дураков нет.

Иван:

– Адресок не дашь?

А я:

– Завтра и пойдем. После смены.

А он:

– Ребяты!.. Чего как – сразу туда. Тоё-моё – к очкарику... Так, мол, и так: Снегирёв велел. Василий Павлович. Он сделает, ребяты... Не боись...

Видим – отрубился мужик. Прежде не бывало такого: всех Полуторка перепивал. Ослабел, значит. Прохудился. Дело, значит, к концу. К академии.

Утром пришли на завод, протрепались в курилке. Есть, мол, такое место, где скелеты принимают. Хорошие деньги дают. На большой загул хватает.

После смены полцеха рвануло за нами. Скелеты сдавать. Толпа встала у дверей, кулаками стучат:

– Тут скелеты принимают?

Будто посуду порожнюю.

Вышел хрен в халате, глазом окинул:

– Идите, – говорит. – Интереса для науки не имеете.

Все побазарили-побазарили да ушли. Мы остались.

– А я? – говорю.

– И вы.

– А я? – Колюня.

– Вы тоже.

– А мы? – Серёга с Иваном.

– Тем более.

– Ладно тебе, – говорим. – Давай на бутылку. Что же мы вчетвером – бутылки не стоим?

Поглядел на нас, поглядел, вздохнул тяжело:

– Стоите, – говорит. – Вы, – говорит, – большего стоите. Только хрен они вам дадут.

И ушел.

Мы – в дверь стучать. Мы – ногами:

– Отворяй, гнида! Веди в кассу!

Он опять вышел да и говорит с печалью:

– Братцы... Было бы можно, в первую голову свой скелет продал. Вы меня понимаете?

Поглядели мы на него, на штанишки протертые, на туфельки латаные, всё сразу поняли, домой пошли.

Серёга говорит с обидой:

– Ну и сука, этот Полуторка...

Колюня говорит:

– Чем это он нас лучше?..

Иван говорит:

– За какие такие заслуги у него берут, а у нас нет?..

А я:

– Вот попортим ему скелет, хрен они примут...

А через месяц Полуторка помер. Вечером заснул, утром не проснулся. Смерть, говорят, такая – она для праведных людей. Может, так оно и есть, да вот часа одного ему от жизни не хватило. Деньги получить, деньги пропить. Одного только часа! Ну и сука она, эта жизнь! Совесть у нее есть или нет? Как же на нее после этого трезвыми глазами смотреть?..

Кто жить не умел, того помирать не научишь.

Свезли его, сердешного, в морг, Кланьке назад не выдают.

– Наш, – говорят. – Вот, – говорят, – бумага с подписью.

Кланька орёт:

– Отдавайте сейчас жа! Всех засужу!..

А они:

– Гражданка, деньги заплачены.

– Вот вам ваши деньги! Отдавайте мужа, Снегирёва Василия Павловича!

А они ей:

– Снегирёв, – говорят, – Василий Павлович представляет огромный интерес для науки. Мы, – говорят,– такой экземпляр сто лет искали. Теперь, – говорят, – он наш, а вам, гражданка, до свидания.

Кланька в рёв:

– Кого жа я хоронить-то буду?.. Хоть чего отдайте, ироды!

А они:

– Ничего не дадим. Нам всё нужно. Для той же науки.

Это надо же: к живому без интереса, а за мертвого драка.

Видит Кланька – дело тухлое. Позвала нас:

– Ребяты! – говорит. – Володя! Коля! Серёга! Иван! Желаю я могилку иметь. С табличкой. Чтобы было где цветы садить. Было куда прийти – поминать.

– Кланя, – говорим, – ты права. Имеешь такое законное право.

– Ребяты, – просит, – сделайте. В память друга своего, Снегирёва Василия Павловича.

Подумали мы и говорим:

– Сделаем, Кланя. Только денег дай.

– Ребяты, сколько хошь!

Поехали мы на кладбище, мужичков разыскали. Стоят гладиаторы, глиной обляпанные, рожи красные, невпроворот. И водярой от них разит – хоть закусывай.

– Так, мол, и так, – объясняем. – Нужна, мужики, могилка. Без конторы, без документов, без покойника. Можете?

– Можем, – говорят. – Чего ж не можем? Ежели оно, конечно, того-сего, туда-сюда, пятое-десятое...

– Это, – говорим, – конечно. За этим не постоим.

– Завтра, – велят, – после обеда. Кого хошь похороним.

Завтра после обеда едем. Кланька, теща мелкозубая, Серёга, Колюня, мы с Иваном. А эти, гладиаторы, уже ждут. Отвели нас в самый край, к забору, могилку показывают. Ничего себе могилка, и место тихое, только время – оно осеннее, яма в воде почти что доверху.

Стою я, гляжу, думаю :

– Чего это мы Полуторку в воду класть будем? Человека хорошего? Друга закадычного? С которым пили-разливали? Негоже как-то.

Зову гладиаторов, отвожу в сторонку:

– Так, мол, и так, мужики. Нам бы чего посуше.

А от них водярой разит – почище вчерашнего.

– Посуше? – говорят. – Можно и посуше. Ежели оно, конечно, того-сего, так-сяк, туда-сюда... Только сверху за это – тридцатничек.

Я к Кланьке:

– Кланя, так и сяк, того-сего, туда-сюда... Чего скажешь?

А она:

– Володя! Да о чем речь? Неужто я пожалею? Неужто мы Снегирёва Василия Павловича в воду класть станем? Что жа он, сухого места не заслужил?

Я опять к ним:

– Мужики, порядок.

Повели они нас по забору, на бугорок, повыше. Стоит могилка копаная, чистенькая, сухонькая – одно загляденье. Сосна в головах растет, иголочками вокруг посыпано. Будто песочком желтеньким.

– Вот, – говорят, – полюбуйтесь. Друг ваш лежать будет, век благодарить. Тихое место, министерское, для академиков.

А я:

– Он у нас и есть из академии. Не слыхали? Снегирёв Василий Павлович.

– Некогда, – говорят, – нам лялякать. У нас лопаты простаивают. Время, – говорят, – на кладбище – оно деньги.

Постояли мы над могилкой, Кланька слезу пустила, теща за ней, мы с ребятами загрустили. Потом землей засыпали, холмик навалили, табличку воткнули. Всё чин по чину.

– Ребяты! – говорит Кланька. – Спасибо вам, ребяты. Очень я могилкой довольная. Прошу всех на поминки. По Снегирёву Василию Павловичу.

Пошли к ней, помянули Полуторку, почти что трезвые воротились домой.

Месяц прошел, два, пять. Выпили мы как-то, забалдели, Серёга и говорит:

– Мужики, пошли к Полуторке.

– На кой?

– Навестить. Обещались.

– Ну, пошли.

Приходим в академию, стучимся в ту самую дверь.

– Вам чего?

– Нам бы, – говорим, – Снегирёва повидать. Василия Павловича.

– А он у нас кем работает?

– А он у вас скелетом работает. Скоро полгода.

Поржали они над нами и говорят:

– Идите, ребята, проспитесь. Наши скелеты все обезличенные. Где кто – теперь неизвестно.

– Да ты нас пусти, – просим. – Мы его сразу признаем. По особым приметам.

– Не признаете, – говорят. – Их потом никто признать не может.

И дверь захлопнули.

Так и пропал наш друг, наш корешок, Снегирёв Василий Павлович, по прозванию Полуторка, расточник шестого разряда. Сгинул от прожитой жизни. Не просто так сгинул – в интересах науки.

Полгода прошло, год. Собрались мы к нему на могилку съездить, помянуть в годовщину, вылить на холмик по обычаю бутылку водки. Скинулись, купили в магазине, по дороге не утерпели – сами выжрали.

Серёга говорит:

– Васёк бы тоже не утерпел...

Колюня говорит:

– Васёк бы еще добавил...

Иван говорит:

– Васёк бы и сбегал...

Я говорю:

– Кончай трёп, время уходит...

Добавили, сбегали, набрались: какое там кладбище? Сидим под кустом – балдеем.

– Ребяты! – говорю.– Колюня! Серёга! Иван! Вот ба нам пить бросить! Вот ба всем! Денег будет, денег! Завались! Все деньги у нас, у них – хрен с минусом.

– Слыхали, – говорит Колюня, – такие речи...

– Видали, – говорит Серёга, – таких умных...

– Посылали, – говорит Иван, – таких подальше...

С тем и разошлись. Разъехались. Распрощались.

А больше на кладбище не собирались.

Больше не вспоминали.

Не думали даже.

Всё нехуть.

Москва. Зима, 1976 – 1977.


назад ~ ОГЛАВЛЕНИЕ