Об авторе Публикации
ЗОНА ОТДЫХА

КТО ЕСТЬ КТО
или
КОГО ЗА ЧТО

Токарь, шофер, журналист, сапожник, директор столовой, начальник строительного участка, мясник с рынка, слесарь, дворник, еще токарь, пенсионер, художник, старший инженер, повар, каменщик, три официанта, врач, телефонист, вор-профессионал, еврей-музыкант, еще шофер, продавец мебели, расточник шестого разряда, студент, цеховой мастер, инженер-программист, грузчик, прораб, садовник, истопник, реставратор, мастер по наладке – и прочее, и прочее, и прочее, и прочее...

Вова-наркоман: парень лет восемнадцати, наркоман с двенадцати. "Кто тебя приучил?" "Да ребята, кто еще”. Лечился не раз, в дурдоме сидел, в тихом и в буйном. Работает на обувной фабрике, делает модельную обувь, когда удается – перекидывает через забор готовую продукцию, продает дешевле магазинного. Толстый, рыхлый, женоподобный, со свисающей жирной грудью. Рубашка короткая, выше пупа; под рубашкой розовые поросячьи складки. Волосы длинные, сальные, путаные. Глаза пустые, зрачки расширенные – боязно взглянуть.

Спал мало, ел без аппетита, будто томился всё время. Говорил редко, вяло, без оживления, тусклым, ровным голосом. Как ограбил с пацанами ларек на улице, взяли товару на шестьдесят рублей, шоколадом да папиросами, а сказали на них – девятьсот. Получил два года, отсидел по малолетству полтора. Как наглатывался всяких лекарств, накуривался, нанюхивался, накалывался, дурел потом, балдел, видел галлюцинации – "глюки". "Иду в метро, в толпе, а нога вдруг выросла, длинная-предлинная и пошла себе вперед, змеей петляет промеж людей. Я еще внизу, а она во-он где едет, на эскалаторе...” Как женился с месяц назад, очень удачно: теща на красильной фабрике работает, таскает оттуда спирт канистрами.

В конце срока не хотел домой уходить: "Тут хорошо, весело, ребята свои. Чего дома делать?" "Дурак, у тебя жена молодая, ждет, небось". "Да пошла она…” Глаза пустые, зрачки расширенные – боязно взглянуть.

Старший инженер: маленький, усатый, тараканистый, узкоплечий и востроносый, с длинными гребучими руками. С уважением к себе, важный до идиотизма, приобщенный к тайнам-секретам государственным, к КГБ, МВД и министерству обороны. Говорил строго, значительно, будто знал то, чего никто не знает, с общей массой не смешивался: больно уж она мелка для него, общая масса. Всех знает, всё видел, везде побывал. Ответственные задания, нулевая секретность, интересы государственные, происки сверхдержав.

Очень он действовал на простодушных новичков и потому подходил первым, заводил разговоры, намекал на свою невероятную осведомленность, сообщал, что держит в страхе всю охрану барака. "Мне только свистнуть: прибегут мои мальчики, наведут тут порядок". Усатая губа беспокойно шевелилась под востреньким носиком, мелкого размера голова задиралась подбородком кверху. Пару раз его посылали подальше, материли по-черному, и тогда он затихал на наре, терпел вечерок, а там, глядишь, прорезался с важностью: про секреты, про спецмашины, про генералов, с которыми знаком лично.

Одна была неувязка: как же он, такой важный, а влип на пятнадцать суток? Чего ж генералы не защитили? "Просить не хотелось. Время у них отнимать. А так – только свистнуть”. Был он человечек мелкий, пустой, никудышный, вовсе бы недостойный упоминания, кабы не одно обстоятельство: ругал Брежнева. Его одного. Изощренно и с наслаждением. Что тот ему сделал, чем навредил лично, где дорогу перебежал – неизвестно. Но никто ему не поддакивал. Никто не встревал. И хоть ругал он, видно, от души, а ощущение было – провоцировал.

Ушёл старший инженер в свой срок, сообщил напоследок, что пришлют за ним черную "Волгу", с адъютантом. Носик вздернут, усики торчком, в глазах важность до идиотизма. "Мудак," – подытожила камера. И сразу о нем забыла.

Колька-садовник, лет 25-27: косой, слюнявый, косноязычный, в грязной коросте, с объеденными до костей ногтями. Зубы порченые. Штаны тренировочные мотнёй до колен. На заду дыра, гвоздем продранная. Истлевшие носки закручивались на пятках заскорузлыми спиралями. Рассказывал, как кончил техникум, пришел в оранжерею, а там – зелень чахлая, цветочки дохлые, земля пересохшая: всем до лампочки. Он прихватился, заработал без халтуры, по науке, выгнал зимой гладиолусы с тюльпанами: все ахнули! Дурак был, молодой, вкалывал вовсю: первая поливка в шесть утра, последняя к ночи. "Молодец, – сказал директор и глазами подморгнул, двумя сразу. – Вези в магазин, сдавай". Он срезал, он и повез: цветок к цветку, бутон к бутону. А там баба сидит, у бабы глаз тертый: "Приму третьим сортом, продам первым. Разницу пополам. Идет?" "Идет". Она ему шестьсот рублей. Сразу! Обалдел – и в загул. Неделю гудел: опух, посинел, пришел в оранжерею, а его уволили. Директор в обиде: не поделился, подлец!

Мест сменил потом много, всюду крал, всюду попадался, и гнали его по-тихому, без шума. С шумом гнать – самим дороже станет. Работает теперь грузчиком, на базе цветного металла, до десятки в день выколачивает. "Если ба кто болванки покупал, я ба всю эту базу пропил". Тихий и беззлобный, на чужую ругань необидчивый, заводился от одной только темы: где достать выпить, когда достать негде. Вспыхивали по этому поводу жаркие споры в камере, назывались верные средства – политура, одеколон, чесночная настойка, зубная паста, клей БФ, шампунь для волос, стиральный порошок и многое-многое другое, от чего человек немедленно и надолго балдеет. Упоминалось на много голосов райское Эльдорадо, приют для страждущих, подмосковная станция Косино, а на ней магазин, где торгуют водкой с восьми, а не с одиннадцати, как везде. Колька-садовник кричал громче всех, мятые, малопонятные слова вылетали наружу вместе со слюной. Кончалась тема – он тут же терял интерес, заваливался спать на нару: наружу торчали заскорузлые носки на пятках. "Выселят тебя, Колька! Из Москвы". "Ну и выселят... Мне один хрен. Водка везде есть".

Утром, на плодоовощной базе, первым делом воровал яблоки, апельсины, бананы, перемахивал шустро через забор, бежал к ближнему магазину. "Когда выпить охота, я что хошь сделаю!" А охота ему – всегда. Вставал у дверей, товар в пакетах отборный, цены пониженные: расхватывали ворованное в полминуты. Всё быстро, в момент: украсть, продать, пропить, пока не отняли, и на нару, и до утра. Это он сказал: "Мне один хрен: что тут валяться, что дома. Выпил, пожрал – и спать". И он же: "Я до двенадцати лет умным был. А теперь всё глупею и глупею. Дураком, видно, помру". И опять же он: "Помирать станешь – без бутылки и вспомнить нечего".

Начальник строительного участка: блеклое лицо, светлые, рассыпчатые волосы, быстрые, в панике, глаза за толстыми линзами – никак взгляд не перехватить. В страхе, в смятении от случившегося. Жена осталась дома: не иначе, гуляет без него. Руководство осердится: из начальников в простые прорабы переведет. Разговоры в камере опасные, сердце заходится: про Сталина с Брежневым. "Мужики! – орал. – Кончай трёп! Мы же не политические. Мы– мелкие хулиганы!" И шмыг на нару, головой под пиджак.

Первый день не смешивался с народом, жил отдельно, в пальто и шляпе, даже на "вертолете" спал в галстуке: строго и официально. Потом пообвык, ходил в грязной белой рубахе, рукава закатаны. Потом анекдоты без страха слушал. Потом и сам рискнул. Посадила его жена. Посадила, чтобы праздник с хахалем провести. Позвонила в милицию, вызвала наряд, наговорила Бог знает чего, – они и забрали его у телевизора, тепленького, пьяненького, в мягких домашних тапочках. Зубами скрипел, зверем метался по камере, на стены лез от ревности. "Разведусь, мать её перемать! Будет знать, как мужа в тюрьму сажать!" Потом поостыл: "Куда я денусь? Всё равно ворочусь на тот же диван. Спина к спине". И перед выходом, уже мирно: "Она, верно, четвертиночку приготовила. Со свиданьицем".

Это он сказал, начальник строительного участка: "Больно много власти бабе дали. Раньше стукнул кулаком – жену ветром сдуло. Теперь стукнул – тебя сдуло". Это им сказал сержант-караульщик: "Дураки вы, вот и сидите. Пишите на жен жалобы, и они сядут".

Вор-профессионал: худой, ладный, тонкий и сутулый, как стальная пластина согнутая. Лет тридцати, не больше, роста невысокого, шага неслышного, силы невидной, но страшной взрывной мощи, упрятанной до случая, – не дай Бог, пластина разогнется! Ловкий, по-кошачьи подбористый: такого можно связать и бить, а он расслабится – и не больно. В ковбойке, в черных брюках с бечевкой на поясе: щеголевато и по фигуре, будто портным пригнано.

После тюрьмы живет у матери, под надзором милиции. С шести вечера должен быть дома, с восьми утра на работе. Милиция не застанет – предупреждение. Еще не застанет – вышлют из Москвы. Попал на сутки просто и бесхитростно. Стоял у ларька, пил пиво. Подошел участковый, сказал: "Иди домой". Время на часах – шесть без четверти. Он ему резонно: "А пошел бы ты...” И обозначил направление. Участковый взъелся: "Ты чего мне тыкаешь?" "Извините, – поправился. – А пошли бы вы…” И послал в то же место. Дальше просто: отделение – протокол – суд – барак.

Мотался по камере часами, взад-вперед, молча, вдумчиво, голова книзу, будто вслушивался в себя, мысль обдумывал, цель имел – додуматься. В разговоры не влезал, только слушал, и по лицу было заметно, что ему нравится, а что нет. Была у него многолетняя лагерная выучка: сигарету передать – не уследишь, через шмон пронести – не найдёшь. Много спал, впрок, про запас: во сне срок быстрее идёт. Раз сказал, оборвав пустой трёп: "Квартиру взять не трудно. Главное – подготовить заранее. Кто живёт. Какие привычки. Распорядок дня. Переписку изучить. Какие у них родственники. Откуда. Как звать. В нужный момент посылаешь телеграмму: "Встречайте. Целую, Зина". Пока они по вокзалу бегают, поезда оглядывают, ты квартиру берешь".

Когда заговаривали о политике, он оживлялся, ускорял бег по камере, кидал в ответ реплики. Без боязни и без бравады, всем и никому, продуманно и осмысленно. "У нас в стране нет политических. С высшим образованием все сумасшедшие. Без высшего – хулиганы". Или: "Эти, наверху, до сих пор Ильичёвой лысиной прикрываются". Или: "Тюремщики при любой власти хорошо живут. Им всё одно, кого запирать". А то вдруг с изумлением: "Братцы! Ну до чего же нами легко править!..”

В бараке было правило: кого поймали с недозволенной сигаретой, тот идёт мыть туалет. Дело нехитрое, дело не трудное: берут шланг, открывают пожарный кран и мощными атмосферами прошибают залежи в засорившемся очке, промывают на расстоянии писсуары, струей омывают пол. Его не поймали с сигаретой, – больно уж ловок! – но всё равно послали в туалет. "Нет", – сказал твёрдо. "Тогда карцер". "Пусть карцер". "И еще пятнадцать суток. За неподчинение". "Пусть еще". Вся камера упрашивала: "Ладно тебе... Иди вымой. Не убудет с этого". Он их даже не понял: "Вы что... Меня же не поймали". И ушёл в карцер. А они его тут же осудили. Его, единственно гордого и независимого. И даже сигаретку в карцер не подсунули.

Это он сказал однажды, горько и изумленно, наслушавшись их разговоров о всеобщем, разгульном воровстве: "Это надо же! Все вокруг воруют, один я попадаюсь…”


Ну и время, ну и да,
Мужику совсем беда!

Светит месяц, светит ясный
Над моей судьбой несчастной!

Эко дело – солнце село,
Завтра вновь оно взойдёт.
Эко дело – Шуру взяли,
Образованный придёт...

Без греха веку не изживёшь, без стыда рожи не износишь...


Небылица четвертая

Это еще что, мужики! Это всё ништо. Видел татарин во сне кисель, да ложки не было. Лёг спать с ложкой – не видал киселя.

Выходим из проходной – мы с Колюней, Иван с Серёгой, а Полуторка и говорит:

– Ребяты! Выпить надо.

Надо так надо, кто станет спорить?

А он опять:

– Ребяты! У кого чего есть?

А у кого чего есть? Ни у кого ничего нет. У Серёги с Иваном пятак на метро, у Колюни талончик на автобус, у Полуторки гривенник, у меня – пуговица. Дожили, что и ножки съёжили.

– Может, стрельнем? – говорю.

А они даже не отвечают. У кого ты стрельнёшь, когда до получки неделя?

Стоим– сохнем.

Рядом – траншея. В траншее мужики возятся, бригадир матерится. У них кабель через трубу не пролазит. Они его и так пихают, они его и эдак: гнется кабель, пролезать не хочет. Труба больно длинная, под асфальт уходит. Мат стоит – листья вянут.

Я к бригадиру:

– Эй,– зову, – хрен милый! Совет дать?

– Давай, – говорит.

– За бутылку.

– За бутылку... Перебьёшься.

– Ну, вали тогда, ковыряйся дальше.

Стоим – смотрим. Нам чего? Наше дело петушиное.

Они и так его, они и эдак: не лезет кабель, труба больно узкая. На просвет видно, да не пропихнёшь. Остервенели мужики, глиной переляпались: подойти страшно.

– Молоток! – орёт бригадир. – Неси отбойный молоток! Асфальт вскрывать будем!..

Я опять:

– Эй, – говорю, – хрен лаковый! Помочь?

– Помоги, – говорит.

– За бутылку.

Подумал, в затылке почесал:

– Асфальт не тронем?

– Не тронем.

Видит: надо соглашаться. Асфальт вскрывать – дело хлопотное.

– Ладно, – говорит. – Будет бутылка.

Тут я сразу за дело:

– Так, – говорю. – Принесите кошку.

– Какую тебе кошку?

– Какую, какую... Живую.

– Да пошел ты!

Я к своим:

– Васёк, сбегай за кошкой!

Васёк:

– Я мигом!

И – на помойку.

Я опять к своим:

– Серёга, неси шпагат!

Серёга:

– Бусделано!

И – в магазин.

Эти, траншейные, сидят – не шевелятся. Им чего? У них время рабочее, им не приплатят. А мои шустрят со всех ног! У моих бутылка на горизонте засветила. Материальная заинтересованность.

Васёк бежит – кошку с помойки тащит. Серёга – моток шпагатный.

Я к бригадиру:

– Гляди, – говорю. – Учись, пока жив.

Обмотал кошку шпагатом, перетянул тройным морским, чтоб не отвязалась, и в трубу пустил. Она внутрь залезла, а с той стороны не вылезает. Мы ее и криком, мы ее и лаской: сидит, гнида, посередке, не шевелится. Мы ей молочка налили: ноль внимания. То ли она сытая, то ли пуганая, то ли еще чего.

– Ну, – орёт бригадир, – послушался дурака!

Те, траншейные, веселятся: у них время идёт. Мои, гляжу, приуныли: бутылка из рук уплывает. Хрен ее знает, эту кошку, как ее оттуда вынимать.

– Знаю! – кричит Полуторка. – Я знаю! Несите собаку!..

– Собаку, твою растак! – матерится бригадир. – Крокодила не надо?

А я уж всё понял:

– Колюня, дуй за собакой!

Колюня:

– Это мы счас!

И – бегом.

Мы вслед:

– Только мелкую тащи! Щеночка!..

Приволок Колюня собачку, маленькую, кучерявенькую, злющую: за собачкой хозяйка бежит.

– Ах, – кричит, – куда вы? Ах, – кричит, – зачем?..

Мы ей:

– Не волнуйся, маманя! Вернем в целости.

Я ору:

– Пускай!

Полуторка орёт:

– Погоди!

– Чего годить?

– Кошку ловить буду! Она жа на привязи! Ее собака порвать может!..

Встал он с того конца трубы, я с этого.

– Давай, – машет.

Поставил собаку у входа, кошку показываю:

– Видал?

Собака за кошкой. Кошка со шпагатом из трубы. Полуторка ее в охапку. Она ему с перепугу морду дерет, а он орет в радости:

– Бутылку! Гони бутылку!..

Дальше – дело простое. Привязали к шпагату кабель, в две секунды протянули через трубу. И возни никакой, и асфальт цел.

Бригадир ко мне с уважением:

– Ну, – говорит, – молоток! Сам допёр?

– А ты думал? Выпить захочешь – допрёшь.

– Да я, – говорит, – всегда хочу. А допереть – никак.

Отсчитал нам три шестьдесят две, за ручку подержался.

– Если что, – говорю, – ты нас сразу зови. Мы тебе такую рационализацию придумаем – ни у кого нет.

– Механизацию, – говорит Колюня.

– Химизацию, – Серёга.

– Электрификацию, – Иван.

– И недорого, – Полуторка. – Бутылка – за всё, про всё.

Сбегали в магазин, купили, разлили, выпили – только раззадорило. Стоим – сохнем.

Тут наш мастер мимо бежит, черт одноглазый. По прозвищу "Пусто-один". Дурак – каких поискать.

Мы к нему:

– Макарыч, удели пятерочку.

– Нету, ребятки, нету, золотые.

– Ну, троячок.

– И троячка нету. Сам без ничего сижу.

И через дорогу. И в магазин.

Ах, ты, гнида одноглазая! Счас мы тебя подловим! Идем следом, а он в винном отделе, в очереди стоит.

– Макарыч, ты чего? Тут в долг не дают.

Заюлил, завертелся:

– Ребятки, да я поглядеть... Прицениться... Глаз потешить...

– Ты покупай, – говорю, – не стесняйся. Мы отвернемся.

Гляжу, колеблется: и хочется, и колется, а купишь – делиться надо.

– Володя, – говорит, – откуда? Рад бы, да нету. Получка через неделю.

– Ну, пошли тогда.

– Пошли.

А сам боком-боком, и в другой торец, в штучный отдел. Там портвейн, сухое – тоже можно взять. Спрятался за спины, стоит, глазом на нас зыркает.

Мы туда:

– Макарыч, ты чего? И тут в долг не дают.

– Ребятки... Золотые... Поглядеть... Названья почитать... Тоже приятно.

Продавщица ему:

– Вам чего?

– Соку ему, – говорю. – Сливового. С мякотью. Двести граммов.

– Не, – говорит, – сто.

Выпил, заплатил – и рванул из магазина. Глядим в окно: бежит, плюется, кулаком машет. Пустячок, а приятно. Тут Полуторка вдруг нагнулся, цоп чего-то в кулак!

– Чего нашел?

А он глаза вывалил, заикается:

– Де... де... деньги...

– Ври!

– Ей... ей-Богу...

– Сколько?

В кулак заглянул:

– Ммм... много...

Мы хором:

– Бежим!

А он вдруг надулся и говорит:

– Куда это – бежим? Никуда не бежим. Деньги чужие, требуют возврата.

– Ты что? – шепчем. – Твои они, ты нашел…

А он уперся – не сдвинешь:

– Вот я опрошу народ... Если не объявится хозяин, тогда мои.

– Васёк, – кричу, – не моги! Убью, Васёк!

А он громко, на весь магазин:

– Граждане-товарищи, кто деньги потерял?

Бабка из очереди – скок-скок:

– Я, сынок.

Тут уж мы не выдержали, грудью Полуторку заслонили:

– Чем ты докажешь? Сказать всякий может.

Бабка кошелек показывает:

– Вишь, пустой. Были да выпали. Кабы не выпали, так были.

– Откуда они у тебя были, старая?

– Накопила, сынок. Во всем себе отказывала.

А глаз у нее пройдошный, сразу видно – врёт.

– Сколько у тебя было? – спрашиваем.

Тут уж она в задумчивости. И сказать надо, и ошибиться боязно.

– Сколько было, сынок? Да столько и было. Что поднял, все мои.

– Ты это, бабуся, брось,– говорю. – Мы тоже не фантики. Цифру называй.

А она в лицо глядит, угадывает:

– Тридцать, сынок... Не, сорок... Не... Осьмнадцать...

Полуторка спиной загородился, деньги сосчитал:

– Ошибаешься, бабуська. Не твои.

– Как не мои?! Ты, может, неверно складывал. Дай перечту.

– Иди, бабуля, – говорит Иван. – Иди, пока ноги носят.

– Куда это мне идти? От своих от кровных...

Разоралась– не угомонишь. Чую – до беды близко.

– Ну, – шепчу Полуторке, – двигаем!

– Не,– говорит, – еще спрошу.

А нас уж колотун бьёт:

– Ты что? Издеваешься?! Твои деньги, понял, твои!..

А он, дурак, за свое:

– Граждане-гражданки, кто деньги потерял?

Тут молоденькая подплывает: крашенная-перекрашенная, щипанная-перещипанная, задом без надобности вертит.

– Я, – говорит, – потеряла. Вот на этом на месте.

И показывает, гадина, верное место. Это надо же! Меня аж потом прошибло!

– Сколько, – говорю, – было?

А она:

– Сколько – не помню, помню какими деньгами.

– Какими?

– Там, – говорит, – могли быть рубли, трешки, пятерки и десятки. Верно?

Полуторка в кулак заглянул:

– Верно.

– Но нет там двадцатипятирублевых, пятидесяти и сторублевых. Верно?

Полуторка опять:

– Верно.

– Мои деньги. Давайте сюда.

Мы стоим, руки-ноги трясутся, слова сказать не можем. Чуем – чего-то не так, а чего?..

А Полуторка – на что уж дурак – сощурился и говорит:

– Чаво это – давайте... Ишь, хитрюга. Назвала все деньги, какие бывают. Этак всякий угадает. Ты мне цифру говори.

А она:

– Точно не помню, но наверняка меньше сорока.

Полуторка опять завял:

– Точно. Меньше...

Вижу – отдать хочет. Как так отдать?! Наши, кровные...

– Стой! – кричу. И к бабе: – Говори быстро, какого цвета кошелек?

Тут она и споткнулась:

– Красного... Не, синего... Черный... Оранжевый...

– Иди, – говорю, – милая. Иди отдохни. Деньги у нас без кошелька найдены.

– Я буду жаловаться! – кричит.

– Жалуйся. Всё с тобой. Поезд ушёл.

И к Полуторке:

– Наши, Васёк, деньги. Отстояли от обманщиков. Пошли пропьём.

А кассирша из будки:

– Давайте их сюда. Может, кто придет, спросит, я и отдам.

– Нечего, нечего! – и Полуторку в спину пихаем. – Мы и сами отдадим, пусть только придет.

Вышли на улицу, а бабка не отстает:

– Сынок, дал бы пятерочку. С удачи.

– Какую тебе пятерочку, старая? Тебя пенсия кормит.

– Ну, троячок дай.

Полуторка встал и говорит:

– Дам я ей троячок. Не убудет.

– Троячок, – говорю, – это поллитра. А поллитрами на улице не бросаются. Ты, маманя, – говорю, – иди себе прямо, потом налево, потом направо.

– А там чего? – спрашивает.

– А там ничего.

Она и пошла.

Вот стоим мы, соображаем куда податься. Переволновались – выпить надо немедленно.

– Я, – говорит Полуторка, – желаю в шашлычную. Посидим культурненько, отдохнем за столиком.

Мы все, конечно, против:

– Куда это – в шашлычную? Там дорого. Возьмем по бутылке и в скверик. Захотим – добавим.

А он уперся – не спихнёшь:

– В шашлычную – и всё. Первый раз у меня такое счастье. Желаю его запомнить.

Пошли в шашлычную.

– Васёк, давай в угол.

– Чаво это – в угол? Желаю к окну. Пускай все смотрят. Вся улица.

Сели к окну, заказали, разлили по первой – всё культурненько. Выпили – вилками потыкали в холодное.

– Смотри, – говорю, – Васёк, не промахнись с деньгой.

– Ребяты! – запел. – Пейте! Ешьте! На всё хватит!..

Хватит так хватит. Разлили по второй.

Рядом окно стеклянное, в полстены, всё видать, чего на улице делается. Народ мимо бежит, машины проскакивают, шелупень всякая глядит – облизывается, мы сидим себе королями, разливаем по третьей. А Полуторка уже весь разнюнился, рассопливился, размечтался... Самые его мечты – с бутылки.

– Ребяты! Володя! Колюня! Серёга! Иван! Радость-то какая! Радость-то такая! Вот ба им всё терять! Вот ба нам находить! Выпить надо – нашёл. Опохмелиться – еще нашел. Всё по честному, с опросом, как нынче. Главное, ребяты, чтоб по честному. А я ба зато улыбался. Я ба весь день улыбался. Даже Кланьке своей... Чего это мне хмуриться, когда находка впереди? Я улыбаюсь – Володя улыбается. От Володи – Колюня. От Колюни – Серёга, Иван... Жизнь-то какая пойдет! Жизнь, ребятки! Я ба пить бросил. Точно тебе говорю. На кой пить, когда и так весело? Вот ба, ребяты, всем находить! Вот ба каждому в мире! Вот ба народ повеселился! Унеси ты мое горе, раскачай мою печаль...

Я говорю:

– Всем находить, Васёк, некому будет терять.

– А по очереди, Володя, по очереди. Сегодня ты потерял – я нашел. Завтра наоборот.. Обоим радость.

Колюня говорит:

– Кто потерял – какая ему радость?

А Полуторка как с маленькими:

– Дураки вы... К потерям-то мы привычные. Всю жизнь теряем. А тут не одни потери – еще и находки. Вот и радость.

Серёга говорит:

– Так-то оно так... Только когда пусто в кармане – хрен потеряешь.

– От, бестолковый... Да ты жа найдёшь сперва! Нашёл – потерял – снова нашёл.

Иван говорит:

– А кто не захочет терять? Найти нашел – и в кулак.

– А сговориться? Чтоба всем. Чтоба по списку. Кому когда терять, кому когда находить.

Мы в затылках чешем: вроде, прав Васёк...

– Прав я, ребяты! – поёт. – Как ещё прав! Жизнь зато наступит радостная! Самая она жизнь, с находками! С подарками! Ты еще теряешь, а уже знаешь – скоро найдешь... Скоро!

– Ладно, – говорю, – Васёк, уговорил. Только начать кому-то надо. Первому потерять.

А он:

– Володя! Милай! Да может кто-то уж и начал. Откуда тебе знать? Точно тебе говорю: кто-то начал. С чего ба мне находить?

– Убедил, – говорю, – Васёк. Теперь ты нашёл – давай теряй. Твоя очередь.

– А я потеряю. Я потеряю, Володя. Прямо с получки.

Мы – хором:

– Вот бы найти!

Приносят горячее: с горошком, с жареной картошечкой.

Я говорю:

– Как найду – идем в ресторан.

Колюня:

– В Метрополь.

Серёга:

– В Националь.

Полуторка:

– В Пекин.

Иван:

– Мужики, это еще что за фрукт?..

А за окном бабка торчит на тротуаре, та самая, из магазина, и с ней сержант на мотоцикле. Она ему пальцем в нас тычет, объясняет. А мы сидим на самом виду, будто напоказ, и мясо на вилке.

– Ну, – говорю, – Васёк, счас ты у нас загорать будешь.

– Чаво это – загорать? Всё путём.

– Чаво, чаво – ничаво... Надо было тебе, дураку, в шашлычную лезть?

А сержант уже в дверь заходит – и к столику:

– Извиняюсь, – говорит, – приятного аппетита. Это вы, граждане, деньги находили?

– Мы, – говорит Полуторка. – Я, то-есть.

– Попрошу со мной в отделение.

– Это еще зачем?

– Акт составим. Деньги изымем. Потерявшему отдадим. Как положено.

– Нет его, потерявшего. Я спрашивал.

– Тогда государству пойдут.

– Сержант, – говорю, – всё законно. Государству и пошли. Государство – это мы.

Тут он удивился, глаза разинул:

– Кто тебе сказал?!

– Кто-то сказал, – говорю. – А кто – не помню.

– Ошибаешься, – говорит. – Государство – это мы.

– Я и говорю – мы.

А он:

– Это я говорю – мы, а не ты. Усёк разницу?

– Усёк.

– Попрошу в отделение!

Тут официант подходит:

– Счет подавать?

– Какой тебе счёт?

– За ужин. 27 рублей 18 копеек.

– Да мы ж еще не ели!

– Ешьте. Я подожду.

И встал рядом. На страже.

Слово за слово – сержант увел Полуторку, а мы вчетвером остались. Чего делать – неизвестно. У Серёги с Иваном пятак на метро, у Колюни талончик на автобус, у меня – пуговица...

– Вот бы, – говорю, – найти чего. Вот бы не помешало.

А Колюня:

– Хватит уже. Нашли.

Еле упросили официанта, чтобы часы мои взял. Под залог. И паспорт. Уж под это дело всё сожрали, упились в дым – еле на улицу выползли.

Глядим – Полуторка топает. Голову повесил, будто ищет чего.

– Васёк, – говорим, – сколько денег-то было?

– 28 рублей.

– В аккурат, – говорит Серёга. – На столько и сожрано.

– Хорошо посидели, – говорит Колюня. – Культурненько.

– Вот бы еще, – говорит Иван. – Я бы не прочь.

– Ребяты! – запел. – Завтра еще найдём. Помяните моё слово...

– Ты, – говорю, – придурошный. Ты, – говорю, – враг народа. Тебя, – говорю, – к людям подпускать нельзя. Заманиваешь невесть куда, а люди потом без часов остаются!

– Володя! Друг! Обижаешь! Кабы не я – хрен ба чего было. Ни находки, ни радости... А часы твои – тьфу! Всё одно бы пропил. А так хоть с радостью.

– Придурок прав, – говорит Колюня.

И все за ним:

– Прав придурок.

А он стоит, лыбится – рот до ушей.

За ним – я.

За мной – Колюня.

За Колюней – Серёга с Иваном.

Из дурака и плач смехом идёт.


КТО ЕСТЬ КТО
или снова
КОГО ЗА ЧТО

Мишка-хват: молодой, поджарый красавец, длиннорукий и длинноногий, рыжеватый и кучерявый, гибкий как хлыст, глаза шальные, нараспашку, взглянешь – а там черт-те чего: бесы скачут, девки плачут, парни скулы воротят. По вечерам ждал с нетерпением новую партию: старые давно уж надоели, орал с нары весело и бесшабашно: "Ништо, мужики! Это всё нехуть! Ильич тоже поначалу пятнадцать суток сидел…”

Болтал что попало: понесёт – не остановишь. Где правда, где вранье – пойди угадай. Про баб, про девок, про мужиков с ишаками, про ишаков с мужиками: кто с кем, кто чем, да как, да куда, да сколько раз. Камера уши развесит, камера ухает от удовольствия, а он несет себе да несет. "Я, мужики, везде побывал. В дурдоме, в тюрьме, в лагере, на химии”. "Когда это ты успел?" "А тогда... У меня, мужики, три пацана. Я их всех в лагере сделал". "Как так?" "А так. Нинка приедет, спирту привезёт. Мне за спирт начальник кабинет давал. На ночь. Сами голые, на голой клеенке, под портретами вождей. Мы стараемся, вожди сверху смотрят, на плакате призыв: "Верным путем идете, товарищи!" Утром меня в зону, а Нинка домой едет, рожать". Камера ему: "Врешь! Ну, врёшь!"

Он по-новой: "У меня Нинка, мужики, баба-ягода. У нее зад двуспальный. Увидал ее узбек на рынке, домой пришел, у двери на колени встал: "Выходи за меня, в Ташкент поедем. Денег много, фруктов много. Вдвоем торговать станем". Я вышел с молотком, дал ему по черепу: он и отрубился. Лежит, а из кармана червонцы выглядывают: пачка, что твой кирпич. Через час оклемался, обратно на рынок ушел, дынями торговать". Камера хором: "А червонцы?!" "Я не взял". "Врет! Ох и врет!" Врет – не врет, а слушать интересно. Врет – не врет, а время бежит скоро.

Вот он опять за свое: "Я, мужики, баб перепробовал – не поверите! На Дальнем Востоке с якуткой жил. В спальном мешке. Утром на работу, а мешок на молнию: пусть лежит, дожидается. Вечером ворочусь, нырк к ней, а она тепленькая... Муж через неделю хватился, с ружьем за мной бегал. "Убью! – орет. – Одной дробиной в глаз, чтоб не портить шкуру!" Потом пообвык, – куда денешься? – сказал на прощанье: "Приезжай давай. Втроём жить будем. В одном мешке". Камера орет: "Врешь! Врееешь!" "Вру – не вру, соврите лучше. Я, мужики, с цыганкой на мельнице гужевался. Прямо в муке. Верткая такая, гибучая: одни мониста на ней. Дзынь-дзынь – позванивают. Я ей: "Дашь – бери мешок с мукой. Еще дашь – еще мешок". Бой в Крыму, Крым в муке... Мельница гудит, мука летит, цыгане из табора мешки оттаскивают!" А камера: "Больно дорого платил. Мешок за раз". "Мне что? Мука не моя". "Врешь! Ай, врешь!" "Вру – не вру, соврите лучше".

И опять: "Я, мужики, Нинку свою бросил, к Шурке ушел. Пожил месяц – дохлое дело, пора назад, Я и воротился. А Шурка прибегает к Нинке – и с кулаками: "Где он? Где да где?!" А я где? Я на голубятне, с двумя девками. А на голубятне, мужики, благодать! Ветерок продувает, пух летит, девки гулькают, голубочки вспархивают. Потом девки вспархивают, я гулькаю... Тут они меня и застукали, Нинка с Шуркой, они и заявление в четыре руки написали, милицию дружно вызвали. Нарушение общественного порядка на голубятне: мне – пятнадцать суток, девкам по десять". Помолчал, пощурился, добавил: "Тут я, конечно, сам виноват. Но Нинку свою накажу. Ворочусь – месяц с ней спать не буду”. "А с Шуркой?" "И с Шуркой – месяц”. Все: "Врешь! Врееешь!" "Вру, – улыбался. – Разве утерпишь?"

Сидел он вечно на наре, ноги по-турецки, вокруг – слушателей десяток. Легкий, пустой, звонкий парень, Мишка-хват, балабол, язык без костей. Всё просто, всё весело... А однажды рассказал вот что: "Вызвали нас, мужики, в одно место. Не соврать, человек семьдесят. Только я из армии пришел. Предложили идти в органы, топтунами: деньги хорошие, работа непыльная, то-сё. Из семидесяти согласились двое. Да и кто к ним пойдёт? Кто работать не умеет – те туда". "А ты чего ж?" "Перебьются. Лучше мясо воровать, чем людей сторожить". С этим все согласились. Вся камера. Воровать – это нормально. Сторожить – последнее дело.

Колобок-матерщинник лет под 30: омерзительный с виду, лицо кошачье, сальное, будто жирком смазанное, усы торчком вокруг пухлой губы, редкие волосы зачесаны набок со старательным пробором, залысины на висках, плешь на затылке, зуб золотой, зуб металлический, и неожиданно печальные, тоскующие глаза, запрятавшиеся глубоко в провалах. В углу, на нижней наре, их залегала целая компания. С наслаждением и шумом портили и без того порченый воздух, гоготали, соревнуясь, кто громче, кто дольше, кто выразительнее, порой выскакивали очумело из-под нары, удирая от собственной вони. Сколько их материли, сколько упрашивали – всё без толку. После ужина уползали на свою нару, пятками упирались в верхнюю – и пошло!

Колобка-матерщинника посадил отец, "папашка-топтун на пенсии". "Всю жизнь, гад, под чужими окнами стоял, в щели подглядывал, а теперь жить учит". По воскресеньям они пьют вместе, а, выпив, ругаются из-за Сталина, которого папашка боготворит, а сын материт без устали. У папашки на склоне лет одни вздохи: при великом вожде паек был, зарплата, выслуга, премиальные, северные, наградные к праздникам: ты только служи честно, тебе всё будет. "Я об его лысину четыре стула обломал, а он всё за Сталина держится”. И захохочет, заверещит тоненько, жирненько, мерзким упитанным смешком. И матом, сплошным матом без передышки. А глаза на лице не смеются, глаза печальные, вопрошающие, без надежды на ответ.

Работает колобок на санитарной машине, халтурит между делом. "Останавливает меня грузин с бабой: давай, говорит, за четвертной три круга по Садовому кольцу. Давай, говорю. А куда ему три круга, ему и один не продержаться. Я себе фары включил, сирену врубил, жму посередке на красный свет, а они там, в фургоне, на носилках забавляются. Круг, ору, еще круг, всё – приехали! Кольца одного не прокрутили, а он уже спёкся. Лежит – не дышит, хоть в больницу вези”. И опять с хохотком, с матерком, с бесстыдной порчей воздуха.

А однажды наговорил вдруг яростно: не разберешь чего. В кратком пересказе так: кто пьет много, у того в душе гложет. Пьют самые ранимые, самые уязвимые. Пьющие – они и есть те страдальцы, что за всех отдуваются. Непьющие дома сидят, перед телевизором: они молчуны. А эти переговорят, обсудят, попытаются додуматься. Никто не понял его речей, он и сам, вроде, не очень-то уловил, и утих, как застыдился. Это его слова, колобка-матерщинника, в тоске и изумлении, ночью, в поту и грязи, задохнувшись от собственной вони: "Как же на эту жизнь трезвыми глазами смотреть?..”

Матросик в тельнике и бушлате – мясник из гастронома. Невысокий, квадратный крепыш: грудь крутая, бицепсы вздутые, челочка наискосок на низенький лоб. Самостоятельный, солидный, с большим к себе уважением. "У меня дом, семья. Я редко прихожу трезвый, но прихожу домой всегда". На работу отправляется затемно – мяса нарубить до открытия, а дошлые мужички уже по дворам хоронятся, водкой промышляют. Ночная продажа: пятерка с бутылки. Матросик платит, у него деньги всегда при себе. Утром, до работы – бутылочку, в обед – бутылочку, под закрытие – еще одну. В магазине варят мясо на плитке, лучшие куски, в обед едят много и жирно. "У меня жена – шелковая. Я ее раз в месяц бью. Дней двадцать прошло, а она уж знает: скоро вломлю". "Так кто же тебя посадил?" "Теща". И смеется: "Га-га-га!" Смеется, как работает. Как камни выплёвывает. "Га-га-га" – три камня. "Га-га-га" – еще три.

Пришел домой выпивши, за ужином добавил, сел к телевизору хоккей глядеть. Всё в норме, культурненько: наши с канадцами. А теща желает другую программу, теща за ручки хватается: там детектив, с продолжением. Слово за слово: он ее по матушке. Она в крик, он ей в лоб! "Га-га-га…” Прискакала милиция, он и им в лоб! "Га-га-га…” Сволокли его в отделение, выскочил на шум майор, он и майору в лоб! "Га-га-га…” Связали его "ласточкой", руки за спиной прикрутили к ногам, пришел майор с фингалом под глазом, неторопливо бил сапогом по ребрам, не спеша приговаривал: "Будешь знать, как милицию бить. Будешь знать. Будешь знать”. Потом держали его пять дней в милиции, чтобы синяки сошли. Потом отвезли в суд, дали еще десять суток. "Я не в обиде, не... Нормально поступил, по-человечески. Могли бы дело завести, срок навесить года на три". Вспоминал майора часто, с благодарностью, только на наре не мог улежать: ребра болели и вздохнуть трудно.

Сидел, скорчившись, под потолком, рассказывал о работе о своей: как деньги делает. Всё мясо идет первым сортом: и ребра, и голяшки, и прочее другое. Страшно, конечно, под топором ходит, зато копейка хорошая. Тонну мяса нарубил – директору полсотни. "Ну и сколько у тебя на день?" "Да тридцаточка, не меньше". "Чего ж так бедно?"

Сидел в камере Гоша – шофер на продуктовой машине, быстрый, смышленый, в дорогом джинсовом костюме: тот в иные дни и до сотни нарабатывал. На баб, на выпивку, на взятки. "Хочешь жить – делись с другими". В гараже плати: дадут новую машину. На комбинате плати: дадут хорошее мясо. Грузчикам плати: чтобы у тебя много не украли. Зимой Гоша берет брандспойт, обильно поливает туши: вода леденеет, мясо тяжелеет. Летом открывает в кузове люк, чтобы влагу на ходу втягивало. "Я гоню себе, мясо влагу тянет, вес нагоняет на мой карман". Вырезки везет – снимает пару десятков с нижних лотков. Везет фарш – воду в него, будет фарш "со слезой". Это он сказал, Гоша-шофер, молодой еще – вся жизнь впереди: "У нас от любого можно откупиться. Дал участковому по роже – и четвертной в карман, чтобы не вякал. Начальнику милиции – две сотни”.

Слушали его жадно, как зачарованные, в рот заглядывали богатею, всякое слово ловили. Работяга заводской, токарь высокого разряда, наслушавшись его речей, заорал в запале: "У меня за всю жизнь халтуры не было! У меня железо одно в цехе: не продашь! Получка да аванс, аванс да получка: можешь ты такое понять?..” Гоша подумал, искренне удивился: "Не, не могу... Чем на зарплату одну жить, я бы лучше свой хрен на пятаки порезал". А матросик заржал в голос, как камни выплюнул: 'Та-га-га...”

Каменщик годов под сорок: человек, измученный жизнью. Жена, двое детей, мать в параличе. Жена не хочет жить с матерью, мать обижается на сына: разрывается на два дома. Работа тяжелая, обстановка дома нервная: тянет по лошадиному, без всякого просвета. Коренастый мужчина с седым бобриком, широкое крестьянское лицо с глубокими морщинами: выглядит намного старше своих лет. Попал в камеру нестандартно, как по анекдоту. Пришел домой, выпил, затосковал от такой жизни – хотел руки на себя наложить. Жена с перепугу побежала в милицию, чтобы предупредить самоубийство а они не разобрались, – пьяный и пьяный, чего там еще? – укатали его в барак, на пятнадцать суток.

Сидел первое время, как заледенелый. Все ржут на анекдоты, а он нет. Все историями делятся, а он не шелохнется. Тихий, сумрачный, закостеневший, только глаза изнутри взглядывают. Их много таких, невидных молчунов – полкамеры. Кто они, что они, о чем думают, чего хотят – загадка. Эти – шустрые, шумные, наглые – забивают всех, они на поверхности, по ним, вроде, и нужен этот барак, но сколько тихих, тоскующих, потерянных, страдающих в неведении, в хаосе необдуманных дел и понятий!

Каменщик отдохнул к концу срока, камера для него, что больница, с освобождением от работы и домашних забот. Каменщик отогрелся, оттаял и сказал вдруг всем на удивление, неумело улыбнувшись углом рта: "Я на стройке всю жизнь. Промерз на верхотуре. Думаю я в Молдавию рвануть. Там тепло, зима легкая, вина много. Брошу всех к едрене матери, один уеду. Женщину себе найду...” И удивился на такие слова, сам себе не поверил. К последнему дню заскучал, загрустил, снова затих, как заледенел, за порог шагнул без охоты.

Серёга-токарь по кличке Цыган, 47 лет: смуглый, курчавый, еще красивый гуляка. Волос с проседью, лицо в складках, крест-накрест, будто саблей рубленое, глаза карие, с поволокой, мешки под глазами набрякшие, особенно по утрам, на груди татуировка: портрет Ленина в траурной рамке и надпись каемочкой: "С юных лет счастья нет”.

В первые дни клокотал от ярости, вскидывался, в который уж раз пересказывал свою историю. Бежал Серёга в магазин, торопился до закрытия взять бутылку. Без десяти минут до срока выбил в кассе три шестьдесят две – и в винный отдел. А продавщица уже сворачивается, грузчики ящики внутрь уволакивают. Все уволокли, два оставили: с семи вечера продажа тихая, тайная, с наценкой. Четыре пятьдесят – бутылка. "Иди, – велит продавщица, – сдай чек в кассу. Так мне заплатишь". Он пошел, он и сдал. Возвращается – дает ей три шестьдесят две. А она требует уже четыре с полтиной. Вывернул карманы, наскреб медью до четырех. "Еще давай". "Нету больше". "Нету – сиди голодный". А время на часах – семь без минуты. Его время, законное, без наценки. "Ах, ты, сука! – на нее. – На ком ты, падлюга, наживаешься?!" И замахнулся, конечно. Она в крик! Она к грузчикам: "Вы свидетели!" Подхватили его под руки и в отделение. Объясняй – не объясняй: пятнадцать суток.

Очень он выделялся в камере, Серёга-токарь, актер одаренный, талант несомненный. Историй знал сотни, рассказывал мастерски, вдохновенно: изображал, подражал, пел, даже танцевал. Ночью очнешься, а он ведет свое, голосом хрипатым, прокуренным и пропитым на радость слушателям. Рассказывал истории из жизни своей и дружков закадычных, увлекался, добавлял подробности фантастические, сам умирал со смеху в отдельных местах: видно, только что выдумал и удержаться не может, "Это еще что, мужики! Это всё ништо. В прошлый раз я в Бутырке сутки свои сидел. А там клопы, что шляпки от гвоздей: не раздавишь! Сроку моему конец под первое мая, под самую демонстрацию. Выкинули меня из дверей, пинком под зад – и прямо в колонну. Гляжу, наши идут. "Серёга! – орут. – Цыган! Урра!" Влили в меня стакан водки и пошли в обнимку, с плакатами, дружными рядами. Тут ответственный бежит: "Нельзя ему! Его не утверждали!" А мне и не больно надо. "Ребяты! – ору. – Айда за мной! Тут рядом – пивная!" Всю колонну за собой заворотил”.

Как-то вечером разыграл Серёга целый спектакль, на три голоса, в грязной, вонючей камере: Ленин, Горький, Дзержинский. Баском, картавя, окая, всё, как надо. "Голубчик, Алексей Максимович, что-то вы плохо выглядите. Голодаете, должно быть. Наденька, покорми Алексея Максимовича". "Премного благодарен, Владимир Ильич, у меня всё есть, сыт-обут, премного вам благодарен". "Вы не стесняйтесь, не скромничайте, батенька. Феликс Эдмундович, позаботьтесь об Алексее Максимовиче. Он, батенька, талантище, он нам нужен и очень нужен!"

Был он быстрый, цепкий, сообразительный, Серёга-токарь, с уважением к самому себе, к делу, которое умеет делать: атаман, "бугор", командир. Без такого и работа не работается, и гулянка не гуляется. Вечно он шел впереди – камера следом. Возили их на плодоовощную базу: воруй – не хочу. Приходил вагон с хорошим товаром: мухами облепляли, волокли, кто сколько может. У Серёги заранее всё учтено, всё спланировано. Двоих сразу к костру – картошку варить, двоих в магазин, остальным работать. Собирали бутылки, воровали яблоки с апельсинами, продавали на улице, на вырученные деньги покупали на всех хлеб, колбасу, селедку, сигареты. Обедали зато по-царски: горячая картошечка, селедка с колбаской, огурцы свежие, пара здоровенных банок маринованных помидоров, лук, чеснок, яблоки, апельсины, пяток арбузов на закуску – всё ворованное. "Мы так и на воле не едим", – жмурились камерники. Конечно, не едят. На воле всякий рубль на выпивку. На воле всякая еда – закуска, не больше.

Во время работы Серёга королем стоял на разгрузке у дверей вагона, по-хозяйски покрикивал на шоферов: "Хочешь хороший товар? Беги за куревом". Те бежали, приносили пачками. Потом сами подходили, принимали Серёгу за начальство, рубли совали: "Сделай товар получше". Рубли шли на общий стол, на прокорм и на курево. Как-то попался камерник-жулик, который припрятал для себя общие деньги. Серёга врезал ему пару раз, сбил на землю, еще врезал; тот изловчился, завалил Серёгу на снег, озверев, бил сапогами по голове. Воротился Серёга в камеру – синяки на лбу, ссадина на щеке, сосуд в глазу лопнувший, долго кряхтел, сипел, сморкался, курил яростно, потом сказал с болью: "Я бы тоже мог ногами. Я за мастеров в футбол играл. Я же не бил лежачего…” И замолк до ночи. А ночью опять его хрипатый голос, прокуренный и пропитый. В дыму, смраде, копоти. Истории фантастические – животики надорвешь…


Небылица пятая

Это еще что, мужики! Это всё ништо. Кому блин, а кому клин. Кому жить, а кому гнить. Кому того-сего, а кому ничего.

У меня дело как поставлено? У меня дело так поставлено. С выпивки – полная память. Помню, как домой иду. Помню улицу, двор свой, подъезд, лестницу – дальше не помню. Ночью жена встанет, а я на площадке сплю. У самой двери. На подстилочке. У меня вечно так. Хоть через весь город, хоть на карачках, а до двери доберусь. Взялся за ручку – дома! И в отключку.

У Полуторки – дело другое. Переберет – лезет в телефонную будку, садится на корточки, спит. Проспится – и домой. Чтобы Кланьку ночью не тревожить.

– Смотри, – говорю, – Васёк, доспишься.

И точно.

Ночью милиция едет, алкашей подбирает. Глядят на будку: шапка за стеклом торчит. Встали, растолкали: лезь в машину!

А он уже оклемался на холодке: видит, дело идет к вытрезвителю.

– Командир,– говорит, – я жа трезвый. Пусти, командир, домой пойду.

А тот:

– Нечего, нечего, лезь в машину.

– Командир,– просит, – да я живу рядом. Вон, дома видны. Дома и отосплюсь.

А тот:

– В вытрезвителе отоспишься.

Полуторка соображает: никак ему в вытрезвитель! У него в пистончике получка, рублей за сто. Почистят карманы: хрен потом чего докажешь.

– Командир, – говорит, – довези да дому. Червонец дам.

Тот засомневался:

– Откуда у тебя, у пьяни, червонец?

– Есть, командир. Сукой буду, есть. Пропить забыл.

Поверил:

– Лезь в машину.

А в машине полно. Кто спит, кто блюёт, кто чего.

Довезли его до дому, въехали под арку, встали.

– Давай, – говорит, – гони червонец.

Полуторка стоит перед машиной, под самыми ее фарами. Слазил в пистончик, вытащил десятки, одну отделил – отдал.

– Привет, командир. Я пошел.

Идет не спеша, а там гулко, под аркой, всё слышно. Этот, у машины, и говорит тому, за рулем:

– У него денег, – говорит, – пачка.

– Иди ты!

– Точно. Сам видал.

Тот, за рулём, матюгнулся:

– Чего ж ты его отпустил?

– Думаешь?

– А то...

– Эй, – говорит, – погоди. – Да как заорёт: – Стой, говорю!

У Полуторки ноги приросли:

– Стою...

А сам тихонько, тихонько – к углу.

– Стой, кому сказано!

– Да свой я, командир, свой...

– Свой-то свой, а обыскать всё равно надо. Лезь в машину!

– Лезу...

А сам как рванет – и бежать! Через двор, в подъезд, по лестнице. Этаж восьмой, дыхания нет, а он прёт как новенький. Тот дует сзади, сапогами гремит, плитку с пола отщелкивает, да разве Полуторку догонишь? За свои, за кровные – молодому не догнать!

Прибежал к двери – и кулаками, ногами, головой:

– Кланя, отпирай! Клаааня!..

А этот за спиной уже дышит, этот хватать собрался...

– Клаааааняяяя!..

Кланька дверь отпахнула, встала в рубахе:

– Чего орешь?

– Кланя, он грабит меня!

– Кто?

Этот на площадку выскочил, встал.

– Вот он, Кланя!

Кланька и говорит:

– В чем дело, гражданин?

А тот запыхался, воздух глотает:

– Про... проверка... – говорит. – Он... тут живет?

– Тут.

– А он... кто вам?..

– Муж.

– Получите, – говорит.

Кланька глаз сощурила:

– Расписаться, – говорит, – не надо?

– Не надо.

– За доставку платить не надо?

– Не надо.

– Не надо,– говорит Полуторка.– Уже заплачено.

Тот стоит, за грудь держится.

– Водички не дадите?..

– Не дадим.

– А мне и не надо.

И вниз пошёл.

А спускаться-то обидно. Спускаться ему позорно. Как-никак, в мундире. Вот он снизу и кричит:

– Эй, попадешься еще!

– Кому?

– Мне.

– Чаво это – тебе?

– Чаво, чаво... Ничаво! Погужуешься в вытрезвителе.

И ушёл.

А Полуторка деньги вынул и гордо так говорит:

– Кланя, – говорит, – Кланя! Вот тебе, Кланя, получка. Отстоял у лютого врага.

А Кланька:

– Где еще тридцатка?

– Какая тридцатка?

– Такая.

– Кланя, – говорит, – Кланя! Вечно ты, Кланя, недовольная.

И спать пошёл.

А на другой день подходит к нему сосед. С которым живут на одной площадке, дверь в дверь. Сосед-летчик: молодой еще, а на пенсии. Силы много, делать не хрена: мается мужик полный рабочий день.

Подходит он во дворе и говорит:

– Чего ночью шумел?

Полуторка объясняет: так оно и так.

– Что ж ты, – говорит, – дурак, пьешь где попало?

– А где пить-то?

– Где, где... Найдем где.

Отвел в сторону от любопытных и шепчет:

– Есть дело. Машину мою видишь?

Стоит во дворе его машина, брезентом с зимы упакована. "Волга", между прочим.

– Вижу, – говорит Полуторка.

А лётчик ему:

– Желаю я эту машину, сосед, пропить. По-быстрому.

– Пей, мне чего?

– А того, что нужен мне помощник. Машину разбирать. Потом пропивать. Не люблю пить в одиночестве.

– Давай, – говорит Полуторка. – После работы я свободный. Могу что хошь пропить. Хошь машину, хошь самолет.

– Самолета,– говорит летчик, – у меня теперь нет. Самолет я бы и сам пропил. А вот после работы, сосед, это не годится. Пропивать долго будем. У меня жена в отпуск уехала. Мне за месяц успеть надо. Точнее, за двадцать четыре рабочих дня.

– А как жа завод? – спрашивает Полуторка.

– Бюллетень тебе сделаю. Это мне – раз плюнуть. Годится?

– Годится.

– С утра и начнем...

Утром Полуторка встал, ополоснулся – торопится на работу. Кланька ему – хлеба, колбаски, солёный огурчик, два пятака на метро. Пальто надел, из двери вышел, а у летчика уже отперто. Раз – и к нему!

А у того стол накрытый, бутылки стоят, закуска легкая.

– Начнем?

– Начнём.

И начали.

– Это, – говорит летчик, – мы с тобой, сосед, руль пропиваем. Руль я сам снял, оно несложно.

– Руль так руль, – говорит Полуторка. – Нам всё нехуть. Где блины, там и мы. Где пирог с луком, там и мы с брюхом.

Так оно и пошло. Утром Полуторка встает, берет завтрак – и к соседу. Вечером приходит, умаялся на работе – и спать. Кланька удивляется, Кланька умиляется, Кланька очень довольная: никуда его не тянет, ни к каким дружкам-приятелям, ни на двор, ни к выпивке. На работу – и домой. На работу – и домой. Прямо другим стал мужик! Вот бы не сглазить.

– Вася, – говорит, – Вася! Очень ты мне, Вася, нынче нравишься.

А он:

– То ли еще будет, Кланя!

А у летчика всё по плану. Расписано на полный срок. Пьют по графику. Как деньги кончаются, идут во двор, поднимают брезент, курочат машину, торгуют потом по дешевке.

– Это, – говорит летчик, – мы с тобой, сосед, колеса пропиваем. А это инструмент. А это запаску. Мотор с аккумулятором...

– Мотор так мотор. Нам всё нехуть.

Бутылку опорожнят – закусят. Другую опорожнят – поспят. Летчик торопит, спать много не дает: сроки поджимают.

Через малое время Полуторка спрашивает:

– Сосед, а с бюллетенем-то как?

– Знаешь,– говорит,– на три дня не вышло. Это, – говорит, – им сложно. Им, – говорит, – проще на шесть. Годится?

– На шесть так на шесть. Одна нехуть.

Через неделю опять:

– Сосед, где бюллетень?

– Понимаешь,– говорит,– на шесть тоже не выходит. Мы тебе сделаем на десять. Чего по мелочам чикаться?

Через две недели Полуторка за свое:

– Сосед, про бюллетень не забыл?

– Чего забывать-то? Мы тебе на месяц делаем. Уже обещано. Месяц пойдет?

– Месяц так месяц...

Пьют они неделю, пьют месяц: от машины один корпус остался. И сиденья. И гудок. А фар нет, бамперов нет, пепельниц нет, ничего больше нет. Всё пропили.

Вот летчик и говорит:

– Сосед, благодарю от имени командования! С задачей справились. Точно в срок. Завтра жена приезжает.

А Полуторка ему:

– Что жа мне, на завод возвращаться?

– Погоди с заводом. Дело есть. Еще не всё пропито.

– Да я всегда-пожалуйста. Мне ба, сосед, бюллетень...

А тот:

– Зачем тебе бюллетень? Глупость это! Мы тебе инвалидность сделаем. На всю жизнь.

– А можно?

– Можно. Чего ж нельзя? Думаешь, как я из армии мотанул?

– Как?

– Через никак. Прихожу к врачу, выставляю большой палец: видишь, говорю? Вижу. Можешь рукой схватить? Он говорит: могу. А я не могу. Не могу – и всё. Хватаю – он не хватается. Увольняй, давай, по чистой. Врач говорит: пошел отсюда, симулянт, рожа твоя бесстыжая! Много вас таких, придурков. Всех увольнять – кто летать будет? Ладно, говорю, я предупредил, а там как знаете. Через неделю построение. Генерал приехал. Все стоят смирно, один я – палец выставил, другой рукой его хватаю. Генерал: это что такое?! Я ему: палец. Почему, кричит, палец? Зачем палец? Да вот, говорю, у всех хватается, у меня не хватается. И показываю. Он задом попятился и шепчет: в госпиталь его, в госпиталь... Через месяц списали под чистую, как сумасшедшего, с пенсией. Приехал домой, первым делом пошел фотографироваться. Улыбаюсь во всю морду, и рука за большой палец держится. Взял – и послал им в часть. Пусть поглядят.

– Не, – говорит Полуторка. – Мне так не суметь.

– Молчать! Сумеешь! Я научу. Сделаем тебе инвалидность.

Видит Полуторка: хрен у него будет, а не инвалидность. А делать нечего. Где месяц прогула, там и два: одна нехуть.

Утром жена к летчику приезжает. С курорта. Загорелая и отдохнувшая. И говорит она мужу:

– Милый, – говорит она, – дело к лету. Пора машину расконсервировать.

– Пора, – говорит летчик. – Чего ж не пора?

– Милый, – говорит она, – у меня такие планы, такие планы! Без машины – никак.

– Никак, – говорит летчик. – Как без машины? Никак.

Пошли они во двор, стали брезент поднимать. А Полуторка рядом стоит. Приподняли край – нет колеса.

– Ой! – кричит жена. – Грабеж! У нас колесо сняли!

– Четыре, – говорит летчик, не глядя.

– Ай! – кричит жена. – Караул! Четыре колеса сняли!

– И запаску, – говорит Полуторка.

– Ой-ой-ой! – кричит. – Милиция! Колеса украли, инструменты, руль!..

– И мотор, – говорит лётчик.

– И эту... – говорит Полуторка.– Чем заводится.

Приехал следователь из милиции: свидетелей опросил, место обследовал, стал протокол писать. Писал, писал – два часа писал. Потом летчик к нему подходит и шепчет на ухо:

– Написал?

– Написал.

– Всё написал?

– Вроде, всё.

– Теперь порви. Это я пропил.

Тот:

– Ну да?!

– Да. А чего?

– Завидно, – говорит. – Хоть бы позвал...

Полуторка услыхал и говорит:

– Много вас таких... На дармовщинку.

Тот обиделся:

– Тебе-то чего?

– Чаво, чаво – ничаво...

Тут жена летчику – скандал! Жена – развод! Жена – в суд! А он ей резонно:

– Чего шумишь? Развод – пожалуйста. Я тебе машину оставляю. Бери, пользуйся. Время к лету, без машины – никак.

И к Полуторке:

– Дело есть.

– Всегда-пожалуйста.

– Утром в деревню едем.

– К кому?

– К тебе.

– Да ну еще...

– Тихо! Приказ есть приказ. Понял, не понял – кругом!

А Полуторке деваться некуда. Бюллетеня нет, на завод нельзя: хоть в петлю, хоть в деревню – одна нехуть.

Утром Кланька хлебца ему порезала, колбаски, два пятака на метро, а они с соседом на вокзал – и в деревню. Там у Полуторки дом отцовский, заколоченный.

Приехали, доски с двери посшибали, внутрь зашли. Лётчик дом оглядел, хлев, амбар, участок и говорит:

– Как думаешь, за месяц пропьем?

– Должны пропить, – говорит Полуторка. – Ежели постараемся.

А по деревне крестный уже бежит, валкими ногами перебирает, хмелеет на ходу. Чует крестный: дело к выпивке.

– Здорово, Васёк!

– Здорово, крестный!

– Чаво приехал?

– Чаво, чаво... Дело есть.

– Избу, – говорит летчик, – пропивать будем. Ясно?

– Ну да?

– Точно.

– И я с вами! – кричит крестный. – И я!..

Лётчик на него поглядел, решил окончательно:

– За месяц успеем.

И успели.

Пропили поначалу амбар. Хороший амбар, крепкий, дедом еще сколоченный. Мужики на самосвале приехали, по гвоздочку вынули, по досточкам разобрали. Кругом строятся, тёс нужен, бревна: с материалом нехватка.

Потом пропили хлев. Потом сени. Забор. Стол с лавками. Ухваты. Божницу с иконами. Отцовскую кровать. На полу пили, на полу и спали. Крестный бежал спозаранку через деревню, бродил вокруг избы, заглядывал в окна, ждал, пока проснутся, чтобы опохмелиться. Они ему бутылку выставляли на крыльцо, только бы не будил.

Где-то к концу Полуторка и говорит:

– Сосед, а с инвалидностью-то как?

– Будет, – говорит. – Куда она денется? Через месяц вернемся в город и сделаем.

– Какой через месяц? Раньше всё пропьем.

И пропили.

Последние дни жили у крестного, допивали остатки, глядели в окно, как избу по бревнам раскатывают. Участок встал голый: ни строения, ни деревца.

– Вот ба, – говорит Полуторка, – землю еще продать...

А летчик:

– Это запрещено. Земля – она государственная.

– А больше, – говорит крестный, – нечего. Чаво больше?

– Чаво, чаво – ничаво...

Всё продали, всё пропили: пора домой возвращаться. Сидят они на завалинке: вот бы опохмелиться на дорожку.

А напротив – сельпо. А из сельпо мужички вышмыгивают, бутылки выносят. Глядеть – одно раздражение.

– Пойди, – говорит летчик, – попроси. Может, подарит бутылочку?

– Ни в жисть не подарит, – говорит крестный. – Жила-баба.

– А в долг?

– И в долг. Удавится – не даст.

– Пойди, – просит Полуторка. – Мы жа ей план на год сделали.

– На пятилетку, – говорит летчик.

Пошел крестный, попросил, а она – дулю с маком!

Сидят дальше, соображают чего делать. Вот летчик и говорит:

– У вас колхоз передовой?

– Передовой, – говорит крестный. – С заду наперед.

– У вас председатель толковый?

– Толковый, – говорит крестный. – Из блохи голенища кроит. Из песку веревки вьет. С дерьма пенку снимает.

– Есть идея, мужики! Продам ему за бутылку.

Крестный сомневается:

– За бутылку он и сам кого хошь продаст.

– Дурак! – кричит летчик. – Озолотитесь! Орденов нахватаете! В передовых будете!

– А чего делать-то?

– Новый сорт выводить: арбуз с ручкой.

– На кой?

– Чтобы носить удобно. Как чемодан. Сразу на валюту пойдут да по начальству. Беги к председателю, бери бутылку!

Полуторка говорит:

– Не... Начальству такое не надо. Начальству и без ручки годится. Они сами не носят. У них холуев навалом.

Летчик расстроился:

– Об этом я не подумал... Тогда и выводить незачем. Раз начальству не нужно, так и вовсе не нужно.

А крестный говорит:

– У нас, мил друг, арбузы не родятся. У нас картошка, и та к весне поспевает.

Сидят дальше, соображают.

– Вот ба продать чаво... – говорит Полуторка.

А крестный затылок почесал – и вслух:

– Есть у меня одна штука... С войны стоит.

– Какая такая штука?

– Пушка германская. Немцы драпанули, оружья кругом навалом. Я ее в хлев закатил, соломкой завалил: пущай стоит, хлеба не просит.

– Кто ж ее купит? – говорит летчик. – Она, небось, ржавая.

– Нетути, – обижается крестный. – Я ее смазываю. Кажный год. Хоть теперь в бой.

– Не, – говорит Полуторка. – Пушку никто не купит. На кой она? Рыбу глушить?

Сидят дальше, на сельпо взглядывают, похмельем мучаются. А мужики с бутылками так и шастают, так и шастают.

Крестный говорит:

– Можно дорогу в лесу заминировать. Машина в сельпо пойдет – подорвется. Нам по бутылке.

– А мина есть?

– Есть, чего ж нет? В погребе они у меня. Какие хошь: хошь противопехотные, хошь противотанковые.

– Небось, отсырели, – говорит Полуторка.

– Нетути, – обижается крёстный. – Они у меня стружкой пересыпаны. Как яблоки.

– А машина когда пойдет? – говорит лётчик.

– Кто ж ее знает.

– Не... Не годится. Ждать долго. У него бюллетеня нету.

Сидят – маются.

Крестный за свое:

– Можно, – говорит, – гранату в сельпо кинуть. Всё вдрызг, нам по бутылке.

– А есть?

– Есть. На чердаке лежат. Два ящика.

– Их, небось, мыши съели, – говорит Полуторка.

– Нетути. Ящики железные, мышам не добраться.

– Не, – говорит лётчик. – Гранатой плохо. Бутылки побьешь.

– А мы лимонку.

– И лимонкой побьешь.

Сидят – невмоготу!

Тут Полуторка и говорит:

– А ежели по этому сельпу да из пушки?..

Лётчик – мужик военный. Сразу загорелся:

– Молоток, сосед! Угол снесем – всё цело будет.

И в хлев побежал.

А Полуторка следом.

– Вы чё? – орёт крёстный. – Вы чё?

– Чё, чё – ничё... Отваливай солому!

Отвалили солому: стоит в углу пушечка. Ладная из себя, крепенькая, вся в масле.

– Эй! – кричит крёстный. – Ночи хоть дождитеся!..

– Какой там ночи? Нутро горит! Выкатывай!!

Выкатили пушечку во двор, летчик к прицелу приник.

– Ты! – кричит крестному. – Где у них в сельпе водка стоит? С какого боку?

А крестный сам уже завелся, чует – выпивкой пахнет.

– С ентого! – орет. – Где окно!..

– Заряжай!

Полуторка бежит, ящик волокёт. Со снарядами.

– Бутылки, – орет, – не побей!

– Не боись!

А крестный:

– Осколочными будешь аль фугасными?

– А есть?

– Есть, – кричит, – и шрапнель есть! Я запасливай!

– Молоток! Давай фугасную!

Ка-ак шарахнет по сельпо! Своротил угол, дыра в стене – метровая! Продавщица с перепугу на пол упала, покупатели тоже.

– Беги! – орет летчик. – Набирай водки! Прикрывать будем!!

Полуторка прибежал, похватал бутылки через пролом, две так, да две в карманы, а летчик шрапнелью над сельпо шарахает, один за одним, чтоб головы не поднять. Все снаряды перестрелял – больше нет.

– Отступай! – орет. – Наша взяла!

И за дом. И огородами. И в лес. И пушку с собой. А в лесу – озерцо. Утопили пушку, сели под кустиком, бутылки откупорили. Хорошо – не то слово.

Летчик говорит:

– Ну! Как она там чего?

– Через плечо... Пушку только жалко.

А крестный:

– Будя тебе... Я ее трактором вытяну. Пущай в хлеву стоит. В хозяйстве пригодится.

– Пригодится, – говорит летчик. – Это я тебе обещаю.

Допили водку, рукавом утерлись, крестного после боя на воспоминания потянуло:

– Наш мужик как воюет? Наш мужик так воюет. Ты его три дня не корми, крохи не давай, чтоб озверел. Потом баланды пустой плесни, для тяжести в брюхе. А перед атакой скажи: там, мужики, у фрицев буханка хлеба лежит. Завоюешь – твоя! Мы тебе чего хошь завоюем! Чего хошь!.. Я так дело понимаю.

Летчик говорит:

– Правильно понимаешь. Пошли теперь назад. Посуду сдадим, пивка возьмем – и на поезд.

Идут назад, а в деревне вой, в деревне переполох! Бабы с мужиками прощаются, на войну собирают. Емелька-пастух в подполе сидит, в дезертирах. Парни по хлевам девок напоследок брюхатят, каждый свою метит на долгую разлуку. Бабы в сельпо бегут, за солью, а продавщица двери заперла, дыру задом прикрывает.

– Куды?! – орет. – У меня недостача! Переучет по случаю войны!

Полуторка поглядел на это дело и говорит:

– Ты, сосед, как хошь, а мне в город надо, в военкомат.

А летчик:

– Я на пенсии. Мне не надо.

Крёстный:

– Мне тоже не надо. У меня чистая, с империалистической. И вообще, я это дело так понимаю: происки это, мужики, всё происки.

– Чьи?

– А имперьялизьма... Его самого. – Крестный глядел круглым младенческим глазом: – Это он, падла, войну развязал.

– Дурак ты, дядя, – говорит летчик. – Свихнулся от водки.

Подхватили вещички – и на станцию. Едут в поезде, в окно смотрят.

– Ну, – говорит летчик, – как оно чего?

– Чаво, чаво – ничаво... Выпить охота.

Летчик подумал и говорит:

– Сосед, дело есть. Еще не всё пропито.

– Дело так дело... Мне ба бюллетень сперва.

– На хрена теперь бюллетень? Война всё спишет.

А Полуторка:

– Война так война. Нам всё нехуть.


назад ~ ОГЛАВЛЕНИЕ ~ далее